Тайная горечь водила его рукой, когда несколькими страницами ниже он написал:
«Человек добродетельный не имеет друзей. Бог посылает ему в утешение облагодетельствованных им».
То здесь, то там, — правда, редко, — раздавался крик человека, и он долго еще звучал в ушах ошеломленного Антуана.
«Если я не творил добра по природной склонности, пусть я творил его хотя бы с отчаяния или, на худой конец, просто чтобы не творить зла».
«Есть во всем этом кое-что от Жака», — подумал Антуан. Но определить это «кое-что» было нелегко. То же обуздание чувствительности, такое же глубинное буйство инстинктов, та же суровость… Антуану даже пришла в голову мысль: уж не потому ли такую неприязнь вызывал у отца авантюристический нрав Жака, что порой чувство это еще подкреплялось сходством, правда, скрытым, их темпераментов?
Многие записи начинались словами «Козни дьявола».
«Козни дьявола: тяга к истине. Разве не труднее подчас мужественно упорствовать во имя верности самому себе, своему пусть даже поколебленному убеждению, чем самонадеянно сотрясать столпы, рискуя разрушить все здание?
Разве не выше духа правды дух логики?»
«Козни дьявола. Таить свою гордыню вовсе не значит быть скромным. Лучше открыто проявлять свои не до конца усмиренные недостатки и превращать их в силу, нежели лгать и ослаблять себя, скрывая их».
(Слова «гордыня», «тщеславие», «скромность» встречались буквально на каждой странице.)
«Козни дьявола. Принижать себя, говоря уничижительно о самом себе; разве это не та же гордыня, только притворная? Единственно что нужно — это о себе молчать. Но эта задача для человека посильна лишь в том случае, если он уверен, что о нем, на худой конец, будут говорить другие».
Антуан снова улыбнулся. Но ироническая складка губ не сразу исчезла.
Какой грустью веяло хотя бы от этой довольно-таки избитой мысли, когда она вышла из-под пера Оскара Тибо:
«Разве есть хотя бы одна жизнь — пусть даже жизнь святого, — над которой ежедневно не властвовала бы ложь?»
Впрочем, безмятежность из года в год постепенно покидала эту душу, закованную в броню непогрешимости; и это было неожиданностью для Антуана, особенно когда он припоминал отца в старости.
«Коэффициент полезного действия любого существования, размах деяний человека, их ценность диктуется жизнью сердца, хотя часто считается иначе. Иным, чтобы оставить после себя достойное их наследие, не хватает одного — тепла родной души».
Временами чувствовалась даже тайная боль.
«Разве не совершенная ошибка не способна так же искалечить характер человека и так же опустошить его внутреннюю жизнь, как подлинно совершенное преступление? Тут есть все: даже укоры совести».
«Козни дьявола. Не смешивать с любовью к ближнему волнение, кое охватывает нас, когда мы приближаемся, прикасаемся к некоторым людям…»
Эта запись обрывалась на полустрочке, все остальное было зачеркнуто. Однако не так густо, чтобы Антуан не смог прочитать на свет:
«… к молодым и даже детям».
На полях пометки карандашом:
«2 июля. 25 июля. 6 августа. 8 августа. 9 августа».
А дальше через несколько страниц тон резко менялся, хотя бы в этой записи:
«Господи, тебе ведома слабость моя, ничтожество мое. Нет у меня права на прощение твое, ибо я не отошел, не могу отойти от своего греха. Укрепи волю мою, дабы избег я дьявольских козней».
И вдруг Антуану припомнились те несколько непристойных слов, которые раза два срывались с губ отца в минуты бреда.
Эти покаянные строчки исповеди то и дело прерывались мольбами к богу:
«Господи, тот, кого ты возлюбил, болен!»
«Остерегайся меня, боже, ибо если ты меня покинешь, я предам тебя!»
Антуан перевернул несколько страниц.
Одна запись привлекла его взгляд, сбоку на полях было написано карандашом: «Август 95-го года».
«Знак внимания влюбленной женщины. На столе лежала книга друга; одна страница была заложена газетой. Кто же мог быть здесь так рано утром? Василек, такие васильки вчера украшали ее корсаж, а сегодня послужили закладкой».
Август 1895 года? Пораженный Антуан стал рыться в памяти. В девяносто пятом ему было четырнадцать. Как раз тогда отец возил их на каникулы под Шамоникс. Встреча в гостинице? И сразу же он подумал о той фотографии, где была запечатлена дама с пуделем. Вдруг он найдет объяснение этому в дальнейших записях? Но нет, ни слова больше о «влюбленной».
Однако, перелистав несколько страниц, он обнаружил цветок, — уж не василек ли? — сухой, расплющенный, по соседству с нижеследующей классической цитатой:
«В ней сочетаются все качества, дабы быть превосходной подругой; но есть в ней также то, что заведет вас дальше дружбы» (Лабрюйер{106}).
Ниже за тот же год, под 31 декабря, словно подбивая итог, латинская фраза выдавала бывшего воспитанника иезуитов:
«Saepe venit magno foenore tardus amor»[74]{107}.
Но напрасно Антуан ломал себе голову, вспоминая о каникулах девяносто пятого года, в памяти своей он не обнаружил ни буфов на рукавах, ни белого пуделька.
Прочесть все подряд за один вечер, особенно сегодняшний, он был просто не в состоянии.
Впрочем, г-н Тибо, по мере того как становился важной персоной в мире благотворительности, поглощенный своими многочисленными функциями за последние десять — двенадцать лет, постепенно совсем забросил тетрадь. Писал он только во время каникул, и благочестивые записи попадались все чаще и чаще. Последняя запись датировалась сентябрем 1909 года. Ни строчки после бегства Жака, ни строчки во время болезни.
На один из последних листков была занесена менее твердым почерком следующая, лишенная всяческих иллюзий, мысль:
«Когда человек добивается почестей, он большей частью уже не заслуживает их. Но, возможно, господь бог в несказанной милости своей посылает их человеку, дабы помочь ему переносить неуважение, которое он питает к себе самому и которое в конце концов отравляет и иссушает источник всякой радости, всякого милосердия».
Последние страницы тетради были не заполнены.
В самом ее конце к муаровому форзацу переплетчик приладил кармашек, где оказались еще какие-то бумаги. Антуан извлек оттуда две смешные фотографии Жиз в детстве, календарчик за 1902 год, где были отмечены все воскресенья, и письмо на розоватой бумаге:
7 апреля 1906 г.
Дорогой В. Икс. 99.
Все то, что Вы рассказали мне о себе, с таким же основанием могла бы я рассказать и о себе тоже. Нет, не берусь объяснять, что заставило поместить это объявление меня, женщину, получившую такое воспитание, как я. До сих пор я думаю об этом с удивлением, как, очевидно, удивились и Вы, начав просматривать «Брачные предложения» в газете и уступив искушению написать неизвестной адресатке, скрывшейся под инициалами, полными для Вас тайны. Ибо я тоже верующая католичка, безоговорочно преданная принципам религии, которым я не изменяла никогда, и вся эта история, столь романтическая, не правда ли, — по крайней мере, романтическая для меня, — явилась как бы указанием свыше; видимо, господь послал нам эту минуту слабости, когда я поместила объявление, а Вы его прочитали и вырезали. За семь лет моего вдовства я, надо Вам сказать, страдаю с каждым днем все больше именно оттого, что моя жизнь лишена любви, особенно еще и потому, что у меня не было детей, и я лишена даже этого утешения. Но, очевидно, это не такое уж утешение, коль скоро Вы, отец двух взрослых сыновей, имеющий, наконец, домашний очаг, и, как я догадываюсь, человек деловой и очень занятый, коль скоро Вы тоже жалуетесь, что страдаете от одиночества и окружающей Вас черствости. Да, я, как и Вы, считаю, что сам бог вложил в нас эту потребность любить, и я молю его денно и нощно помочь мне обрести в браке, благословленном свыше, дорогого мне человека, способного согреть мне душу, быть пламенным и верным. Этому человеку, посланцу Господню, я принесу в дар пылкую душу и всю свежесть чувств, являющуюся священным залогом счастья. Но хотя я рискую огорчить Вас, я не могу прислать то, о чем Вы просите, хотя отлично понимаю, чем продиктована ваша просьба. Вы не знаете, что я за женщина, каковы мои родители, ныне уже покойные, но по-прежнему живые для меня в моих молитвах, не знаете, в какой среде я жила до сих пор. Прошу Вас снова и снова, не судите меня по той минуте слабости, когда я, тоскуя по любви, поместила это объявление, и поймите, что такая женщина, как я, не может посылать свои фотографии, даже лестные для нее. Единственно, что я могу сделать и сделаю весьма охотно, — это попрошу своего духовника, кстати, с прошлого рождества он назначен первым викарием одного из парижских приходов, — повидаться с аббатом В., о котором Вы упоминаете в Вашем втором письме, и дать ему все сведения. А что касается моей внешности, я могу лично нанести визит аббату В., которому Вы так доверяете, и он потом Вам…»