индивидуальном существовании, то предмет, затронутый суггестивным (навеивающим, намекающим) словом, напротив, словно расслабляется и раскрывается – раскрывается как внутрь (делая доступной собственную глубину), так и вовне, навстречу другим предметам, которые начинают перетекать и превращаться друг в друга самым неожиданным образом. «Совершенное владение этим таинством как раз и создает символ».
В стремлении выразить «ничто, которое есть истина», преодолеть вещность, постичь запредельно бытийственное Малларме разработал художественные приемы «запечатления впечатлений» – сопутствующих слову, названию слуховых, осязательных, вкусовых (вообще – суггестивных) отзвуков в человеческом бессознательном. Примером являются парафразы-загадки Малларме типа «Еще один веер»:
Слукавь, и если вслед за мною
В блаженство окунешься вдруг,
Крыло мое любой ценою
Не выпускай из милых рук.
Прохлада пленных дуновений
Опять витает над тобой,
И что ни взмах, то дерзновенней
Раздвинут сумрак голубой.
То опускаясь, то взлетая,
Весь мир, как поцелуй, дрожит, —
Не разгораясь и не тая,
Он сам себе принадлежит.
Задумайся о счастье кратком,
Когда, таимый ото всех,
По сомкнутым сбегает складкам
От края губ твой робкий смех.
На землю розовое лето
Закатным скипетром легло, —
Так в тихом пламени браслета
Недвижно белое крыло.
Мне представляется, что поэзия Малларме предвосхищает многое в прозе Марселя Пруста – культ памяти и воображения («память о горизонтах», – как писал сам Малларме), стремление растопить реальность, заставить ее «раствориться» в потоке сознания, культ духовности, идея «целостной эмоции».
Малларме принадлежит идея «целостной эмоции», суггестивного воздействия текста, приближающего поэтический поток к музыкальному. Музыкальность означала не подмену семантического вокальным, но обогащение словарно-смыслового, лексического интуитивным, бессознательным, эмоциональным, усиливающим подкорковое воздействие поэзии. Отталкиваясь от идей и музыки Рихарда Вагнера, Малларме связывал символизм со стремлением «забрать у Музыки свое добро».
Малларме считал, что назвать предмет – значит разрушить его очарование, уничтожить наслаждение от стихотворения. Прелесть поэтической речи – во внушении, постепенном и неспешном угадывании того, что хотел сказать поэт: «Совершенное владение этим таинством как раз и создает символ; задача в том, чтобы, исподволь вызывая предмет в воображении, передать состояние души или, наоборот, выбрать тот или иной предмет и путем его медленного разгадывания раскрыть состояние души».
Образы самого Малларме – такого рода намеки, сновидческие символы, парадоксальным образом сочетающие зыбкость с точностью, колдовство с расчетом…
Отходит кружево опять
В сомнении Игры верховной,
Полуоткрыв альков греховный —
Отсутствующую кровать.
С себе подобной продолжать
Гирлянда хочет спор любовный,
Чтоб, в глади зеркала бескровной
Порхая, тайну обнажать.
Но у того, чьим снам опора
Печально спящая мандора,
Его виденья золотя,
Она таит от стекол окон
Живот, к которому привлек он
Ее, как нежное дитя.
Малларме-теоретик делал ставку на апперцепцию. Следует отказаться от «природных материалов и от упорядочивающей их – слишком грубой – точной мысли». Необходимо установить связь между точными изображениями, с тем, чтобы те выделили из себя некий третий образ, расплывчатый и прозрачный, представленный разгадыванию.
Трансформация первичного, лежащего в основе метафоры сравнения, становится все более разорванной, противоречивой, многоступенчатой. А наряду с этим суггестивность другого рода: сближение представлений, которые не сплавляются в метафору, остаются сами собой, но в своем сцеплении порождают новые, неназванные смыслы. Таков, например, метод Ахматовой. И этот новый тип связей между вещами глубоко перестраивает в ее поэзии наследие XIX века.
В 1891 году Стефан Малларме, определяя принципы эстетики символизма, главный акцент сделает именно на таинственности, недосказанности:
Что же до содержания, то, полагаю, поколение молодых ближе к поэтическому идеалу, нежели парнасцы; предаваясь непосредственному изображению предметов, парнасцы уподобляются философам и риторам старой школы. Мне же, напротив, кажется, что нужен только намек и ничего другого. Созерцание предметов, образ, взлелеянный грезами, которые они навевают, – вот что такое подлинное песнопение; парнасцы же берут вещь и выставляют ее напоказ всю целиком, а потому тайна ускользает от них; они отнимают у читателя восхитительное чувство радости, ощущение того, что они сами – творцы.
Самарий Великовский:
«Дрожащее испарение в словесной игре» материальных предметов, развеществление их до прозрачной и призрачной невесомости «чистых понятий» обеспечивалось прежде всего прихотливым до витиеватости синтаксисом Малларме. Запутанные петли придаточных предложений и причастных оборотов, пропуски-стяжения, ломкие перебивки, вставные оговорки, возвратные ходы тут изобилуют, как бы вышибая слова из их обычных смысловых гнезд и тем донельзя остраннивая.
Стефан Малларме:
Сотни афиш, сливаясь с неуловимым золотом дней, словам неподвластным, неслись за черту города с глаз моих, за горизонт по рельсам влекомых, впивать темную гордость, которую нам даруют леса, приближаясь в час своего торжества.
Настолько не в лад с высотою минуты сфальшивил крик это имя, встающее знакомой чередою поздно погасших холмов, Фонтебло, что впору вдребезги стекла купе и за горло непрошеного: Молчи! Всуе не поминай бессмысленным ревом тень, у меня в душе проскользнувшую здесь, на ветру вдохновенном, всеобщем, под плеск занавесок вагонов, исторгших толпу вездесущих туристов. Обманчивой тенью роскошных рощ навеян вокруг некий призрачный сумрак, что ты мне ответишь? Что все они нынче, прибывшие эти, для твоего перрона столицу покинули, славный служака, по долгу крикун, – мне от тебя ничего – далек от того, чтоб упоенье присвоить, щедро данное всем природой и государством, – не надо, кроме ненадолго молчанья, пока от посланцев города уйду к немоте пьянящей листвы, не столь застывшей, чтобы порыв по ветру не разметал, и не посягая на твою неподкупность, на, возьми монету.
Безразличным мундиром позванный к какому-то турникету, без единого слова вместо лакомого металла протягиваю билет.
Повинуясь безвольно, уставясь только в асфальт распростертый, ничьим не тронутый шагом, не представляя еще, что этот на диво пышный октябрь никто из миллионов, множащих убожеством существований сплошную скуку столицы, которая здесь мановеньем свистка в тумане развеется, ни один ускользнувший тайком, кроме меня, не понял, не угадал, что он в этом году исполнен горьких и светлых слез, стольких смутных веяний смысла, летящих случайно с судеб, словно с ветвей, такого трепета и того, что велит думать об осени под небесами.
Ни души – и держа в ладонях, от сомнений свободных, словно величия тайный удел, слишком бесценный трофей, чтобы явиться на свет!