Кто, не побывав ни разу в больнице для умалишенных, пожелал бы составить себе верное представление о душевных муках, испытываемых липеманьяком, тому следует только прочесть сочинения Руссо, в особенности последние из них, т. е. «Исповедь», «Диалоги» и «Мечты прохожего» (Reveries).
«Я обладаю жгучими страстями, – пишет Руссо в своей «Исповеди» , – и под влиянием их забываю о всех отношениях, даже о любви: вижу перед собой только предмет своих желаний, но это продолжается лишь одну минуту, вслед за которой я снова впадаю в апатию, в изнеможение. Какая-нибудь картина соблазняет меня больше, чем деньги, на которые я мог бы купить ее! Я вижу вещь… она мне нравится; у меня есть и средства приобрести ее, но нет, это не удовлетворяет меня. Кроме того, когда мне нравится какая-нибудь вещь, я предпочитаю взять ее сам , а не просить, чтобы мне ее подарили». В том-то и состоит различие между клептоманом [141] и обыкновенным вором, что первый крадет по инстинкту, в силу потребности, второй – по расчету, ради приобретения; первого прельщает всякая понравившаяся ему вещь, второго же – только вещь ценная.
«Будучи рабом своих чувств, – продолжает он, – я никогда не мог противостоять им; самое ничтожное удовольствие в настоящем больше соблазняет меня, чем все утехи рая».
И действительно, ради удовольствия присутствовать на братском пиршестве (отца Понтьера) Руссо сделался вероотступником, а вследствие своей трусости без сострадания покинул на дороге своего приятеля – эпилептика.
Однако не одни страсти его отличаются болезненной пылкостью – сами умственные способности были у него с детства и до старости в ненормальном состоянии, доказательства чего мы тоже встречаем в «Исповеди», как, например:
«Воображение разыгрывается у меня тем сильнее, чем хуже мое здоровье. Голова моя так устроена, что я не умею находить прелесть в действительно существующих хороших вещах, а только в воображаемых. Чтобы я красиво описал весну, мне необходимо, чтобы на дворе была зима».
Отсюда становится понятным, почему Свифт, тоже помешанный, писал самые веселые из своих писем во время предсмертной агонии Стеллы и почему как он, так и Руссо с таким мастерством изображали все нелепое.
«Реальные страдания оказывают на меня мало влияния, – продолжает Руссо, – гораздо сильнее мучаюсь я теми, которые придумываю себе сам: ожидаемое несчастье для меня страшнее уже испытываемого».
Не потому ли некоторые из боязни смерти лишают себя жизни?
Стоило Руссо прочесть какую-нибудь медицинскую книгу – и ему тотчас же представлялось, что у него есть все болезни, в ней описанные, причем он изумлялся, как он остается жив, страдая такими недугами. Между прочим, он воображал, что у него полип сердца. По его собственному объяснению, такие странности являлись у него вследствие преувеличенной, ненормальной чувствительности, не имевшей правильного исхода.
«Бывает время, – говорит он, – когда я так мало похож на самого себя, что меня можно счесть совершенно иным человеком. В спокойном состоянии я чрезвычайно робок, идеи возникают у меня в голове медленно, тяжело, смутно, только при известном возбуждении; я застенчив и не умею связать двух слов; под влиянием страсти, напротив, я вдруг делаюсь красноречивым. Самые нелепые, безумные, ребяческие планы очаровывают, пленяют меня и кажутся мне легкоисполнимыми. Так, например, когда мне было 18 лет, я отправился с товарищем путешествовать, захватив с собой фонтанчик из бронзы, и был уверен, что, показывая его крестьянам, мы не только прокормимся, но даже разбогатеем».
Несчастный Руссо перепробовал почти все профессии, от высших до самых низших, и не остановился ни на одной из них: он был и вероотступником из-за денег, и часовщиком, и фокусником, и учителем музыки, и живописцем, и гравером, и лакеем, и наконец чем-то вроде секретаря при посольстве.
Точно так же в литературе и в науке он брался за все отрасли, занимаясь то медициной, то теорией музыки, то ботаникой, теологией и педагогикой. Злоупотребление умственным трудом (особенно вредное для мыслителя, идеи которого развивались туго и с трудом), а также все увеличивающееся самолюбие сделали мало-помалу из ипохондрика меланхолика и наконец – настоящего маньяка. «Волнение и злоба потрясли меня до такой степени, – говорит он, – что я в течение десяти лет страдал бешенством и успокоился только теперь». Успокоился! При том что хроническое умственное расстройство не позволяло ему, даже на короткий срок, найти границу между действительными страданиями и воображаемыми.
Ради отдохновения он покинул большой свет, где всегда чувствовал себя неловко, и удалился в уединенную местность, в деревню; но и там городская жизнь не давала ему покоя: болезненное тщеславие и отголоски светского шума омрачали для него красоту природы. Тщетно Руссо старался убежать в леса – безумие следовало туда за ним и настигало его всюду.
Таким образом, Руссо являлся как бы олицетворением того образа, который создал Тассо в своей октаве:
…и скрыться от себя стараясь,
Всегда останусь я с самим собой.
Вероятно, он и намекал на это стихотворение, когда уверял Корансе (Corancez), что считает Тассо своим пророком. Потом несчастный автор «Эмиля» начал воображать, что Пруссия, Англия, Франция, короли, женщины, духовенство, вообще весь род людской, оскорбленный некоторыми местами его сочинений, объявили ему ожесточенную войну, последствиями которой и объясняются испытываемые им душевные страдания.
«В своей утонченной жестокости, – пишет он, – враги мои забыли только соблюдать постепенность в причиняемых мне мучениях, чтобы я мог понемногу привыкнуть к ним».
Самое большое проявление злобы этих коварных мучителей Руссо видит в том, что они осыпают его похвалами и благодеяниями. По его мнению, «им удалось даже подкупить продавцов зелени, чтобы они отдавали мне свой товар дешевле и лучшего качества, – наверное, враги сделали это с целью показать мою низость и свою доброту».
По приезде Руссо в Лондон его меланхолия перешла в настоящую манию. Вообразив, что Шуазель разыскивает его с намерением арестовать{139}, он бросил в гостинице деньги, вещи и бежал на берег моря, где платил за свое содержание кусками серебряных ложек. Так как ему не удалось тотчас же уехать из Англии по случаю противного ветра, то он и это приписал влиянию заговора против него. Тогда, в сильнейшем раздражении, он с вершины холма произнес на плохом английском языке речь, обращенную к сумасшедшей Вартон, которая слушала его с изумлением и, как ему казалось, с умилением.
Но и по возвращении во Францию Руссо не избавился от своих невидимых врагов, шпионивших за ним и толковавших в дурном смысле каждое его движение. «Если я читаю газету, – жалуется он, – то говорят, что я замышляю заговор, если понюхаю розу – подозревают, что я занимаюсь исследованием ядов с целью отравить моих преследователей». Все ставится ему в вину, а чтобы лучше наблюдать за ним, у двери его дома помещают продавца картин, устраивают так, что эта дверь не запирается, и пускают в дом его посетителей только тогда, как успеют возбудить в них ненависть к нему. Враги восстановляют против него содержателя кафе, парикмахера, хозяина гостиницы и пр. Когда Руссо желает, чтобы ему почистили башмаки, у мальчика, исполняющего эту обязанность, не оказывается ваксы; когда он хочет переехать через Сену – у перевозчиков нет лодки. Наконец, он просит, чтобы его заключили в тюрьму, но… даже в этом встречает отказ. С целью отнять последнее оружие – печатное слово – враги арестуют и сажают в Бастилию издателя, совершенно ему незнакомого .
«Обычай сжигать во время поста соломенное чучело, изображавшее того или другого еретика, был уничтожен – его снова восстановили, конечно, для того, чтобы сжечь мое изображение; и в самом деле, надетое на чучело платье походило на то, что я ношу обыкновенно».
В деревне Руссо встретил раз улыбающегося, ласкового мальчика, но, повернувшись, чтобы в свою очередь приласкать его, он вдруг увидел перед собой взрослого мужчину и по его печальной физиономии (обратите внимание на этот странный эпитет) узнал в нем одного из приставленных к нему врагами шпионов.
Под влиянием мании, считая себя гонимым, он написал «Диалоги Руссо о сочинениях Руссо» , где, с целью смягчить несметное множество преследующих его врагов, подробно и тщательно изобразил свои галлюцинации. Чтобы распространить в публике это оправдательное сочинение, несчастный безумец начал раздавать экземпляры его на улице всем прохожим, судя по лицу которых можно было думать, что они не находятся под влиянием не дающих ему покоя недругов.
В этом сочинении он обращается ко всем французам, поклонникам справедливости , но – странное дело! – несмотря на такой лестный эпитет, а может быть, именно благодаря ему, не нашлось ни одного человека, который принял бы эту брошюрку с удовольствием; напротив, многие отказывались взять ее! Убедившись тогда, что ему нечего ждать на земле от людей, Руссо, подобно Паскалю, обратился с письмом, очень нежно и фамильярно написанным, к самому Богу, а чтобы оно вернее достигло своего назначения и принесло ожидаемую пользу, положил его и рукопись Диалогов под алтарь собора Богоматери в Париже, как будто Создатель вселенной, по мнению самого Руссо, представляющий собой отвлеченное, вездесущее Божество, только и может находиться под сводами парижского собора.