Увлеченный искренностью своего порыва, он ступил было вперед, но вынужден был вцепиться в не слишком богатырское плечо своего лакея. Однако этот прискорбный эпизод не помешал ему проверещать:
— Поторопимся же, милостивые государи, поторопимся вернуться на славное поле битвы!
— Господин председатель Моральной лиги материнства и младенчества, — провозгласил балетмейстер.
Маленький старичок с седой бородкой неловко выступил вперед, казалось, он промерз насквозь и даже двигаться не может. Зубы его выбивали дробь; от лысины отхлынула кровь. Так его скрючило от мороза, так его доняло, что даже жалко было на него смотреть.
— Я сражен тем… (Казалось, он делает нечеловеческие усилия, чтобы расцепить смерзшиеся челюсти)… сражен горестным волнением…
— Дети насмерть простудятся в своих холстинковых куртках, — буркнул еле слышно Антуан, которого забирало нетерпение. И его тоже пробирал холод, замерзли ноги, и даже под пальто заледенела крахмальная грудь сорочки.
— …он проходил среди нас, сея добро. Лучшей эпитафией ему будет: Pertransiit benefaciendo! [80]
Он ушел от нас, милостивые государи, сопровождаемый зримым свидетельством нашего всеобщего уважения…
«Уважения» — вот оно! — подумал Антуан. — Да чье уважение-то?» Он обвел жалостливым взглядом ряды почтенных старичков, дряхлых, закоченевших от мороза, со слезящимися глазками, с мокрыми на морозе носами, тянувших к оратору свое не окончательно оглохшее ухо и подчеркивавших каждую фразу одобрительным покачиванием головы. Не было среди них ни одного, который бы не думал о собственных похоронах и не завидовал бы этим «зримым свидетельствам уважения», столь щедро раздаваемым их прославленному коллеге, отошедшему в лучший мир.
Старичок с бородкой скоро выдохся. И тут же уступил место следующему.
Этим следующим оказался благообразный старик с поблекшими, но пронзительными нездешними глазами. Это был вице-адмирал в отставке, отдавшийся благотворительным делам. Первые же его слова вызвали в Антуане внутренний отпор:
— Оскар Тибо, обладая ясным и искушенным умом, неизменно умел прозревать в злосчастных распрях нашего смутного времени благо и трудился ради будущего…
«Вот это уж неправда, — запротестовал в душе Антуан. — Отец ходил в шорах и так прошел всю жизнь, не увидев ничего, кроме того, что непосредственно примыкало к раз и навсегда выбранной им узенькой тропке. Больше того, по самому духу своему он был типичный «последователь». Еще на школьной скамье он полностью отказался от попыток найти себя самого, свободно истолковывать факты, открывать, познавать. Умел только идти след в след. Нацепил на себя ливрею…»
— Существует ли более завидная доля? — вопросил адмирал. — Разве подобная жизнь, милостивые государи, не является воплощением…
«Ливрею, — думал Антуан, снова оглядев ряды внимательно слушавших оратора старцев. — Совершенно верно, все они из одного теста. Взаимозаменяемые. Описать одного из них — значит обрисовать всех. Зябкие, моргающие, подслеповатые, а главное, всего боятся: боязнь мысли, боязнь социальной эволюции, боязнь всего, что может смести их твердыню! Осторожнее на поворотах, — одернул он сам себя, — видно, я тоже заразился их краснобайством. Но «твердыня» — это я верно сказал: все они живут с ощущением людей осажденных и без передышки пересчитывают друг друга, дабы убедиться, что за укрепленными стенами их осталось еще достаточно!»
Антуаном все больше завладевало чувство неловкости, и он перестал слушать оратора: но взглядом невольно следил за его широкими жестами, сопровождавшими заключительную часть речи:
— Прощай, наш дорогой председатель, прощай! Пока будут живы те, кто видел твои деяния…
Директор исправительной колонии выступил из рядов. Последний в списке ораторов. Хоть этот имел возможность наблюдать вблизи того, кому было посвящено его надгробное слово:
— …Дорогой основатель нашего заведения был чужд искусству обряжать свою мысль в покровы легкодоступной обходительности и, постоянно побуждаемый необходимостью действовать, имел мужество отбрасывать в сторону все церемонии никому не нужной учтивости.
Заинтересованный началом речи, Антуан прислушался.
— …Его доброта скрывалась под суровым мужеством, что сообщало ей особую действенность. Непримиримые суждения, высказываемые им на собраниях нашего совета, были одним из проявлений его энергии, его уважения к праву, к высокому сознанию справедливости, которые он выработал в себе на своем директорском посту. Все в нем было борьбой, незамедлительно оканчивавшейся победой. Любое слово его вело всегда к непосредственной цели. Оно было оружием, палицей…
«Верно, несмотря ни на что, Отец был силою — вдруг подумалось Антуану. И он сам удивился, откуда это убеждение, успевшее уже пустить в нем корни. — Отец мог бы стать другим… Отец мог бы стать великим человеком».
Но директор уже простер руку в направлении воспитанников, стоявших рядами под конвоем стражников. Все головы повернулись к малолетним преступникам, застывшим и посиневшим от холода.
— …Этим молодым правонарушителям, с колыбели приверженным ко злу, Оскар Тибо протянул руку; эти злосчастные жертвы нашего социального порядка, увы слишком несовершенного, милостивые государи, пришли засвидетельствовать вечную свою благодарность и скорбеть вместе с нами о нашем общем благодетеле, коего они лишились!
«Да, у Отца были задатки крупной личности… Да, Отец мог бы…» — твердил про себя Антуан, твердил с упорством, сквозь которое пробивалась смутная надежда. И вдруг его осенила мысль, что если на сей раз природа не сумела вырастить творца на этой мощной ветви, то…
Его словно порыв подхватил. Все будущее раскрылось перед ним.
Тем временем носильщики взялись за гроб. Всем не терпелось скорее окончить церемонию.
Балетмейстер снова склонился перед Антуаном, снова пристукнул по каменным плитам паперти своим жезлом. И Антуан с непокрытой головой невозмутимо и легко занял свое место впереди траурного кортежа, который наконец-то предаст останки Оскара Тибо земле. «Quia pulvis es, et in pulverem reverteris» [81].
XIII
Все утро Жак провел в своей комнате, запершись на ключ, хотя в нижнем этаже никого, кроме него, не было. (Понятно, Леон пожелал присутствовать на похоронах.) Для пущей надежности, не доверяя себе, Жак не раскрыл ставен, чтобы в ту минуту, когда мимо окон пройдет похоронный кортеж, не соблазниться и не выискивать в толпе знакомых лиц; поэтому он лег, не раздеваясь, на кровать, засунул руки в карманы, вперив взор в освещенный лампой потолок, и начал потихоньку насвистывать.
Около часу он вскочил, изнервничавшийся, изголодавшийся. Очевидно, в часовне при колонии торжественное отпевание в полном разгаре. Мадемуазель и Жиз давно вернулись с мессы, которую служили в церкви св. Фомы Аквинского, и, должно быть, сели завтракать, не дождавшись его. Впрочем, он твердо решил сегодня ни с кем не встречаться. А в буфете, конечно, найдет что-нибудь пожевать.
Когда он направился на кухню через прихожую, взгляд его упал на письма и газеты, подсунутые под входную дверь. Он нагнулся за ними, и вдруг в глазах у него потемнело: почерк Даниэля!
Господину Жаку Тибо.
Пальцы так дрожали, что он не сразу распечатал конверт.
«Дорогой мой Жак, друг мой настоящий, дорогой мой! Получил вчера открытку от Антуана…»
В состоянии владевшей им подавленности этот зов проник в душу Жака с такой остротой, что он резким движением сложил письмо вчетверо, потом еще раз, еще, пока оно не поместилось в судорожно сжатом кулаке. Яростно шагая, он вернулся к себе в комнату, запер дверь, совсем забыв, зачем выходил. Пройдясь бесцельно по комнате, он остановился под лампой, развернул скомканный листок, пробежал его, нервно мигая, не особенно вникая в смысл, пока наконец то имя, которое он искал в этих строках, словно ударило его с размаху по лицу:
«…Женни последние годы что-то плохо переносит парижские зимы, и вот уже месяц как обе они в Провансе…»
Снова все тем же резким движением он смял письмо и на сей раз засунул комок бумаги себе в карман.
В первую минуту он был потрясен, ошеломлен, но потом вдруг пришло облегчение.
Через минуту, будто эти четыре прочтенные строчки разом изменили его намерения, он бросился в кабинет Антуана и открыл железнодорожный справочник. С момента пробуждения его мысль была прикована к Круи. Если он немедленно выйдет из дома, то успеет на скорый двухчасовой поезд. Приедет он в Круи еще засветло, но уже после окончания церемонии, и даже много позже после отправления обратного поезда, значит, можно быть полностью уверенным, что не встретит там никого из провожающих. Он прямо пройдет на кладбище и тут же вернется. «Обе они в Провансе…»