В первую минуту он был потрясен, ошеломлен, но потом вдруг пришло облегчение.
Через минуту, будто эти четыре прочтенные строчки разом изменили его намерения, он бросился в кабинет Антуана и открыл железнодорожный справочник. С момента пробуждения его мысль была прикована к Круи. Если он немедленно выйдет из дома, то успеет на скорый двухчасовой поезд. Приедет он в Круи еще засветло, но уже после окончания церемонии, и даже много позже после отправления обратного поезда, значит, можно быть полностью уверенным, что не встретит там никого из провожающих. Он прямо пройдет на кладбище и тут же вернется. «Обе они в Провансе…»
Но Жак не предвидел, до какой степени эта поездка взбудоражит его. Он не мог усидеть на месте. К счастью, поезд оказался пустым, в его купе, да и во всем вагоне не было никого, кроме одной пассажирки — пожилой дамы в черном. Не обращая на нее внимания, Жак шагал взад и вперед по коридору, как дикий зверь в клетке. Не сразу он заметил, что его бессмысленные метания привлекли внимание пассажирки и, возможно, встревожили ее. Он искоса посмотрел на нее: какое бы, пусть даже ничем не примечательное существо ни попадалось по игре случая на его пути, он всякий раз приглядывался к этому новому для него образчику человеческой породы. А у этой дамы наружность была, безусловно, приятная. Красивое лицо, правда, бледное, худое, с явными пометами лет, взгляд скорбный и теплый, затуманенный нелегкими воспоминаниями. К ее облику, спокойному и чистому, очень шла седина венчающих лоб волос. Несмотря на траур, одета она была тщательно, — должно быть, уже давно живет одна и с достоинством несет свое одинокое существование. Дама, возвращающаяся в Компьень, а может быть, в Сен-Кэнтен. Из провинциальной буржуазии. Вещей у нее нет. Только рядом на скамье огромный букет пармских фиалок, завернутых в шелковистую бумагу.
Когда поезд остановился в Круи, Жак, чувствуя биение собственного сердца, выпрыгнул из вагона.
На перроне ни души.
Воздух был ледяной, по-зимнему прозрачный.
Как только он вышел из здания вокзала, сердце его сжалось при виде знакомого пейзажа. Вместо того чтобы пойти более коротким путем или по шоссе, он сразу свернул влево и зашагал по дороге на Голгофу, хотя шла она в обход и получался крюк в три километра.
Со всех четырех сторон с рычанием налетали свирепые порывы ветра и низко проносились над еще белыми от снега полями, над этой глушью. Солнце, очевидно, уже опускалось к горизонту где-то позади этих ватных облаков. Шел Жак быстро. С утра он ничего не ел, но голода не чувствовал, его пьянил холод. Он припоминал все: каждый поворот тропинки, каждую полянку, каждый кустик. Голгофу он узнал еще издали по купе голых деревьев; там расходились целых три дороги. Вот та ведет в Вомениль. А сколько раз в хижине путевого обходчика он пережидал дождь вместе со своим стражником во время ежедневных прогулок! Два или три раза с дядюшкой Леоном, раз, если не изменяет память, с Артуром. Артур, с его плоской физиономией честного лотарингца, с бесцветными глазками — и вдруг эта недвусмысленная ухмылка…
Воспоминания подстегивали его не меньше, чем ледяной ветер, от которого резало лицо, стыли кончики пальцев. Теперь он уже совсем не думал об отце.
Короткий зимний день быстро угасал; было еще светло, хотя и тускловато.
Добравшись до Круи, Жак решил было сделать, по обыкновению, крюк и пройти по улочке за домами, словно он и сейчас еще боялся, что мальчишки будут тыкать в него пальцем. Но кто же узнает его сейчас, после этих восьми лет?
К тому же на улице не было ни души, все двери на запоре; казалось, даже, деревенская жизнь закоченела, однако из всех труб в серенькое небо подымались столбы дыма. Вот и харчевня с крыльцом на углу, со скрежещущей на ветру вывеской. Ничто не изменилось. Даже этот снег, таявший на известковой почве. Век он будет помнить белесое месиво, где вязли его тогдашние казенные башмаки. Харчевня: здесь дядюшка Леон, желавший сократить время прогулки, запирал Жака в пустой прачечной, а сам закатывался в кабачок! Какая-то девушка в косынке взбежала на крыльцо, громко щелкая галошами по каменным ступенькам. Новая служанка? А может, дочка трактирщика, та самая девчонка, которая бросилась наутек при виде «арестантика»? Прежде чем переступить порог, девушка украдкой оглянулась на незнакомого молодого человека.
Жак ускорил шаги.
Вот и околица. Когда Жак миновал последние дома, он заметил посреди равнины огромное здание, отделенное от всего остального мира поясом высокой ограды, крышу, засыпанную снегом, ряды окон, забранных решеткой. Ноги у него подкосились. Ничто не изменилось. Ничто. Главная аллея без единого дерева, ведущая к подъезду, превратилась в сплошной ручей грязи.
Конечно, человек, чужой в этих местах, да еще в зимних сумерках, вряд ли бы разобрал золотые буквы, выгравированные на стене над окнами второго этажа. Но Жак без труда прочел горделивую надпись, от которой не мог отвести глаз:
«ФОНД ОСКАРА ТИБО»
Тут только он сообразил, что сам Основатель скончался, что эти грязные колеи проложены экипажами, в которых ехали провожавшие, что только ради отца предпринял он это паломничество; и, чувствуя внезапное облегчение оттого, что может повернуться спиной к этой зловещей картине, он не раздумывая взял влево, ориентируясь на две туи, росшие по обе стороны кладбищенских ворот.
Обычно наглухо запертые ворота были сейчас распахнуты. Следы колес указывали дорогу: Жак машинально направился к груде венков, уже тронутых морозом и напоминавших не цветущий холмик, а просто кучу мусора.
Перед могилой одиноко умирал на снегу огромный букет пармских фиалок, наполовину обернутых шелковистой бумагой и, очевидно, положенный сюда совсем недавно, уже после похорон.
«Смотри-ка», — подумал Жак; впрочем, особого любопытства это совпадение в нем не пробудило.
Он стоял перед свежеразворошенной землей, и ему внезапно привиделся труп, уже засосанной этой грязью, такой, каким видел он его в последний раз — в ту трагическую и нелепую минуту, когда служащий похоронного бюро, учтиво поклонившись родным закрыл, навсегда закрыл саваном это уже неузнаваемое лицо.
«Гоп! Гоп! Милая ждет!» — подумал он с чувством острой тоски и вдруг, задыхаясь, зарыдал в голос.
Со дня его отъезда из Лозанны он жил от часа к часу, жил как во сне, отдавшись на волю событий, увлекавших его за собой. Но здесь вдруг пробудилась в Жаке прежняя любовь, мальчишеская, неистовая, одновременно нелогичная и неоспоримая, и именно благодаря ей так жгуче было чувство смятения и раскаяния. Теперь-то он понял, почему он сюда явился. Он припомнил свои вспышки гнева, презрение, ненависть, желание отомстить, все то, что постепенно отравило его юность. Десятки забытых подробностей, вынырнув из забытья, впились в него рикошетом, как пули. Несколько минут, полностью очистившийся от злобы, отдавшись на волю сыновнему инстинкту, он оплакивал своего отца. В этот день, в течение немногих минут два существа, повинуясь голосу сердца, сторонясь официальной церемонии, испытали потребность прийти погоревать на эту могилу. Жак был одним из этих двоих, единственных на свете людей, которые в этот день по-настоящему оплакивали г-на Тибо.
Но Жак слишком привык смотреть прямо в лицо фактам, и вся преувеличенная сторона его горя, его сожалений, тут же предстала перед ним. Он-то знал, наверняка знал, что, если бы отец был жив, он ненавидел бы его по-прежнему, снова убежал бы из дому. Однако он понуро стоял здесь, став добычей смутных и умилительных чувств. Он сожалел о чем-то, но о чем — и сам не знал, возможно, о том, что могло бы быть… Ему приятно было представить себе хотя бы на минуту отца нежным, великодушным, все понимающим, чтобы иметь право жалеть о том, что сам не был безупречным сыном любящего отца.
Потом, пожав плечами, он повернулся и побрел с кладбища.
К вечеру деревня стряхнула с себя сонное оцепенение. Земледельцы возвращались с полей. В окнах зажглись огни.
Желая избежать домов, Жак направился не прямым путем к вокзалу, а свернул на дорогу в Мулен-Неф и через несколько шагов очутился в поле.
Теперь он шел не один. Въедливая и упорная, как запах, Она шагала рядом, Она цеплялась за него. Она постепенно завладела всеми его помыслами. Она шествовала с ним бок о бок по этой безмолвной равнине, под этим мерцающим светом, бегущим по снегу, в этом воздухе, уже не таком резком, умиротворенном! Жак не боролся, он покорялся гнету Смерти, и даже то упорство, с каким ему в эти минуты являлась вся ненужность жизни, тщета любых усилий, отзывалось во всем его существе каким-то сладостным возбуждением. К чему желать? На что надеяться? Всякое существование смехотворно. Ничто, абсолютно ничто не стоит труда, раз знаешь, что смерть есть! Он понял, что на сей раз задеты какие-то самые сокровенные глубины его существа. Ни к чему ни страсть к господству, ни желание осуществить что-либо. И он не мыслил, что может когда-нибудь исцелиться от этой тоски, обрести хоть какое-то успокоение, ему даже не было дано мужества уверовать в то, что, если жизнь коротка, человек кое-когда успевает укрыть от разрушения хотя бы частицу самого себя, что иной раз ему дозволено вознести над уносящей его волной кусочек своей мечты, дабы уцелело на поверхности хоть что-то от него, когда сам он уже пойдет ко дну.