Первый министр, узнав, что я прибыл в Смоленск, главный город области этого имени, которую король польский уступил царям по трактату 1686 года[55], прислал указ губернатору препроводить меня обыкновенным образом в Столицу, что значит двор-город, который ошибочно называем мы Москва, потому что Москва есть только имя реки, там протекающей.
Мое путешествие началось 20-го августа; меня сопровождали пристав, капитан и шесть солдат. Первое доказательство храбрости этих господ я увидел, проезжая через лес, простирающийся льё на 20, в котором совершенно нет жилья[56]. Тут мы должны были переночевать, пустивши лошадей пастись. Ночью поднялась жестокая буря: лошади разбежались из нашего табора, как называют здесь загородку, устроенную из телег, и ушли в лес. Я просил офицера послать наших провожатых ловить лошадей, а другим велеть, между тем, нарубить в пятидесяти шагах от нас дров для разведения огня. Но офицер и солдаты единогласно сказали, что они и за сто червонцев не отойдут от табора, так как лет семь тому назад некоторые из их товарищей, при подобном же случае, были именно здесь в лесу убиты. Так простояли мы до утра, пока лошади по свистку этих трусов, который они пускают в ход взамен кнута[57], пришли в табор сами[58].
Отсюда продолжали мы путешествие и прибыли наконец в предместье столицы, отделяемое от города рекою Москвою, которую здесь переходят вброд. Тут офицер оставил меня в каком-то доме и просил подождать, пока он съездит к первому министру и уведомит его о моем приезде. Через два часа он воротился с приказом министра перевезти меня через реку и препроводить в назначенный для меня дом. Сюда явился пристав Спафарий приветствовать меня от имени первого министра, сказать, что он определен ко мне, что, сообразно здешнему обычаю, офицер и шесть солдат останутся для моего охранения, и что им велено строго наблюдать, чтобы никто не приходил ко мне и не видался со мною в течение недели.
По прошествии этого срока князь Голицын приказал позвать меня в приказ — обширное здание, состоящее из четырех огромных корпусов и выстроенное князем Голицыным. В нем находится несколько палат, из которых каждая предназначена для особого совещания. Совещания эти до вступления Голицына в министерство происходили в ригах[59].
Я увидел министра, сидящего со многими боярами по сторонам[60], в конце большого стола. Он велел подать мне кресла, и, когда я сел, переводчик спросил у меня по латыни о моих письмах. Я представил министру письма, посланные со мною к нему от литовского великого канцлера[61], в которых он уведомлял его, что я послан в Московию по делам его величества короля польского, вручившего мне особую грамоту к царям.
Министр отвечал мне, что переговорит с царем Иоанном, который один находится в столице, и надеется, что мне вскоре назначат аудиенцию. Потом, по обыкновению, спросил он меня о здоровье канцлера, не дерзая из почтения спросить о здоровье короля[62]. После этого я встал, чтобы удалиться, министр также встал, желая мне вскоре удостоиться счастья видеть царя.
Через несколько дней потом я послал из вежливости попросить у него свидания в его доме, где и приняли меня не хуже, чем при дворе какого-нибудь итальянского князя. Разговаривая со мною по латыни о делах европейских и спрашивая моего мнения о войне, начатой против Франции императором и союзными князьями[63], и особенно о революции в Англии[64], министр потчевал меня всякими сортами крепких напитков и вин, в то же время говоря мне с величайшей ласковостью, что я могу и не пить их[65].
Он обещал доставить мне аудиенцию через несколько дней и, конечно, исполнил бы свое обещание, если бы не впал в немилость, каковое обстоятельство до такой степени изменило порядок вещей, что были пущены в ход оружие и огонь, и если бы не смелое и счастливое вмешательство царя Петра, приказавшего схватить главных представителей партии царевны Софьи, то разгорелся бы бунт, подобный тем, о которых мы уже упоминали.
Прошло времени недель шесть, и, будучи все еще в неведении относительно того, к кому мне отнестись, я решился писать к молодому Голицыну, любимцу царя Петра[66], изъявляя ему мое удивление, что мне не дают никакого ответа касательно моей аудиенции и грамот, которые должен я вручить. Он извинялся, слагая вину на смятения, бывшие в последнее время, и уверил меня, что царь скоро приедет в столицу, что и случилось действительно 1-го ноября.
Едва услышал я об его прибытии, как послал к его любимцу просить аудиенции. При посещении его он не беседовал со мною так, как его родственник, но только угощал меня водкою, и все время свидания с ним прошло в питье. Я мог узнать при этом от него, этого пьяницы, только то, что аудиенцию дадут мне через три дня, после чего могу я ехать, если мне будет угодно. Но до истечения назначенного срока и этот Голицын впал в немилость, и я принужден был принять другие меры.
Должность думного дьяка или государственного секретаря иностранных дел была тогда временно отдана некоему Емельяну[67]; имя это значит по-славянски «когти», или «лапу», и очень кстати было ему, ибо он прежадный до корысти и загребает, где только может. Хотя он был одною из креатур великого Голицына и всем своим счастьем был обязан ему, бывши первоначально простым писарем, но он первый, однако же, стал чернить своего благодетеля.
Оскорбившись на меня за то, что я за разрешением мне отъезда обратился не к нему, а к любимцу царя Петра — (Борису Алексеевичу) Голицыну, Емельян, как только этот Голицын впал в немилость, отказался исполнить приказание, данное ему насчет меня Голицыным от имени царя Петра, коим мне предоставлено было либо дожидаться аудиенции до Крещения, либо уехать, следуя приказанию короля польского, опасавшагося за последствия этих смятений.
Емельян успел извернуться перед царем, уверивши его, что меня надобно задержать на некоторое время, ибо король польский прислал будто бы меня вести переговоры с бывшим первым министром и уверить принцессу Софью и Голицына в его покровительстве. Доказательством своего мнения он приводил то, что вопреки обыкновению, соблюдаемому в Московии, и противно обязанностям моего звания я многократно бывал, как частный человек, у князя Голицына[68]. Узнавши о хитрости Емельяна, я решился прибегнуть к верному средству, а именно: предложить ему под рукою сотню червонцев, и вместо того, чтобы послать к нему деньги, как уговорились с ним, я решился сам поехать к нему и заплатить ему взятку лично.
Приятель мой Артемонович[69] (в оригинале именно так. — Прим. ред.), которому я рассказал о моем деле, нарочно пришел к Емельяну в то время, в которое он назначил принять меня, и я сурово объяснился с Емельяном в его присутствии, ибо я успел уже ознакомиться с характером москвитян, незнакомых с правилами вежливости. Чтобы достигнуть каких-либо результатов, с ними не должно обращаться учтиво и еще менее пускать в ход просьбы, так как такое обращение вызывает с их стороны презрение; напротив, для достижения своей цели следует говорить с ними гордо и внушительно.
Я сказал, что в лице моем нарушены все народные права[70]; что король весьма ошибся, когда посылал меня и уверил, что ныне москвитяне уже не варвары; я сказал, что мне так тяжело быть у них, что я готов купить за деньги разрешение уехать[71], но, будучи посланником великого государя, соседа и союзника царского, мне остается только сообщить ему, что мне препятствуют исполнить его приказание, и, не испросив себе аудиенции, возвратиться к его двору.
Когда все это было сказано мною на латыни и Артемонович перевел слова мои Емельяну, мы выпили несколько чарок водки и вина за царское здоровье, и я простился с ним, приказавши одному из польских дворян[72] отдать обещанные сто червонцев, присовокупляя, что они предназначаются якобы для его секретаря. Емельян не осмелился принять эти деньги, вследствие чего я повсюду восхвалял его великодушие, зная, что только этим путем я могу получить право уехать.
Между тем Пётр снова призвал ко двору (князя Бориса Алексеевича) Голицына[73], и я поспешил посетить его и вместе с ним порадоваться его возвращению. Он сказал мне, что весьма удивляется, каким образом Емельян (Украинцев) мог остановить мое дело, о котором уже было приказано до удаления его, Голицына, от двора, что он будет жаловаться о том царю, который считал меня уже отбывшим, и что он берет на себя доставить мне честь целовать царскую руку.
Через два дня явились ко мне два дворянина, царские спальники, что меня приятно поразило. Впрочем, эти чиновники люди незначительные и живут небольшим жалованьем, получаемым от царя, ливров по 200 в год[74]. После обыкновенного обряда, состоящего в том, что они, осеняя себя несметное количество раз крестным знамением, молились перед образом Богоматери, всегда находящимся в углу каждой комнаты, они приветствовали меня от царского имени и спрашивали о моем здоровье. Я ответствовал чарками водки в большом изобилии.