В каюте горел свет, иллюминаторы были задраены, и в стальные крышки гулко била волна.
На крючке висела мамина черно-бурая лиса хвостом вниз. Как живая, лиса металась по переборке; ее стеклянные глаза выражали ужас, когда она описывала полукруг и доставала хвостом до подволока и затем начинала стремительно описывать дугу в противоположную сторону. Чемоданы выползали из-под одной койки и, развивая скорость, стремительно летели под другую. Из гнезда на тумбочке выскочили стаканы и вдребезги разбились. Но ни у Елизаветы Карповны, ни у Антошки не было сил встать и навести порядок.
Корабль трещал, скрипел, свист и грохот разбушевавшегося моря наводил ужас. Антошка решила, что все кончено: на нее нашло какое-то оцепенение.
Мама что-то спрашивала — Антошка видела, как шевелились ее губы, но ничего не слышала. Пикквик, подняв морду кверху, жалобно выл.
Вспомнились качели. Антошка очень любила качаться на качелях, отталкиваться ногами, стоя на широкой гладкой доске, крепко держась за веревки; хотелось взлетать все выше и выше. Сейчас само воспоминание о качелях вызвало новый приступ тошноты. Пальцы ослабели, и Антошка вылетела из койки. Неодолимая сила потащила ее к маминой койке, а оттуда увлекла куда-то вбок. Антошка плакала злыми, беспомощными слезами, и теперь ей хотелось, чтобы конец наступил как можно скорее. Елизавета Карповна выждала момент, выбралась с койки и очутилась на полу рядом с Антошкой.
«Ну хотя бы минутку покоя, — протестовала Антошка, добираясь до своей койки, — перевести дыхание, хотя бы на минуту наступила тишина, прекратился скрежет, хруст, зловещий вой». Качка, как зубная боль: прислушиваешься к нестерпимой пульсирующей боли и с напряжением ждешь, когда все это кончится, и не можешь больше ни о чем думать.
Море разыгралось не на шутку.
Мама лежит, вернее, мечется на койке, изредка старается улыбнуться, подбодрить Антошку, но вместо улыбки — страдальческая гримаса. Антошку уже вывернуло наизнанку. Она чувствовала себя горошиной в погремушке, которую непрестанно трясут.
Пикквик, елозя по полу, выл, почти рыдал.
Кто-то тронул Антошку за плечо.
Мистер Мэтью, уцепившись за борт койки, протягивает Антошке какую-то пилюльку.
— Проглотите, мисс, вам будет легче! — кричит он ей на ухо. — Не поддавайтесь качке, постарайтесь лежать спокойно, иначе мозги собьются в омлет.
Антошка пытается подняться, но влипает в переборку, а потом летит на стюарда.
— Когда же это кончится? — кричит она зло, словно стюард повинен в этом. — Ненавижу море!
Мистер Мэтью осеняет себя крестом.
— Не гневите моря, оно не прощает таких слов. Море не любит слез, не любит обидных слов, оно жестоко мстит за это.
— Я не хочу, чтобы меня швыряло, — стонет Антошка.
— О мисс, если бы желание было лошадью, то каждый нищий прогуливался бы по Гайд-парку верхом. Половина матросов на пароходе тоже мучается, все новички лежат пластом. Ит куд би ворс! Ит куд би ворс![4]
— Что же может быть еще хуже?
— Не будем дразнить судьбу. Ит куд би ворс! Повинуйтесь морю, постарайтесь угадать его намерения, его желания, и вы победите. А лучше всего я прикреплю вас ремнями к койке, тогда вам будет легче.
Мистер Мэтью пристегнул двумя широкими ремнями Антошку к койке. То же сделал и с Елизаветой Карповной.
Теперь Антошка лежала какая-то покорная, безразличная, и это даже напугало Елизавету Карповну.
Когда стюард вышел, мать отстегнула на себе ремни: ей казалось, что, в случае чего, она не сумеет помочь Антошке…
К вечеру рев ветра стих, шторм словно с головой зарылся в океан и теперь раскачивал его изнутри, с самого дна. Белые барашки исчезли, море не вздыбивалось волнами, а проваливалось огромными впадинами, гладкими, отполированными, и внутри пузырилось, кипело, ревело, не в силах угомониться.
Свирепый шторм сменялся мертвой зыбью, изматывающей и корабли и команды.
Старший механик готовился ложиться спать, снял башмаки и прислушался: в грохот моря, скрип переборок, рокот машин, в весь этот дьявольский джаз вкрадывался посторонний звук, словно фальшивая нота в оркестре. Мистер Стивен прислушался, опытным ухом рассортировал звуки, определил происхождение каждого и вдруг оцепенел, смахнул внезапно выступившую испарину на лбу, сунул ноги в башмаки и уже в следующую секунду, громыхая по трапу, ворвался на капитанский мостик.
— Мистер Эндрю, — закричал он на ухо капитану, — прикажите раздраить носовой трюм! Танки… танки…
Капитану не надо было повторять. Только на секунду тревога мелькнула в глазах; он нажал кнопку звонка.
— Аварийная тревога!
По трапам сыпались матросы, кочегары, отдыхавшие после смены, радисты, врач, коки…
Да, теперь каждый чутким ухом ловил среди хаоса звуков самые страшные, хотя и не самые оглушительные.
Никто ничего не спрашивал — все понимали: в трюме с креплений сорвался танк. Нет, еще не сорвался, но уже раскачал крепления и, как проснувшийся зверь, ерзал по тесной клетке, ломая деревянные брусья, двигаясь туда-сюда, расталкивая все, что мешало ему вырваться на свободу, — и когда ему помогут волны, танк превратится в таран…
Ломами, лопатами, топорами и просто голыми руками отдраивали над трюмом верхний угол брезента, смерзшийся и превратившийся в чугун. Клинья обмерзли и не хотели вылезать из своих гнезд. Люди работали лихорадочно и, слыша грохот там, внутри, в трюме, думали только о том, чтобы успеть. Опасность умножила силы. Наконец отодрали третий, самый нижний слой брезента и в черную дыру стали нырять матросы.
Капитан уже не сидел на своем круглом стуле; он стоял, грыз трубку, стараясь понять, что происходит там, в смертельном поединке. Повернуть бы сейчас корабль носом по волне — тогда легче было бы справиться с многотонным танком, а то ему сейчас помогает бортовая качка. Но капитан сам не вправе изменить курс. Должен поступить сигнал от командира, но, когда он поступит, никто не знает.
Сорок человек пытаются усмирить чудовище. Это почти безумие. Раздается команда: «Подложить под гусеницу рельс!» Кто-то закричал. Раздавило? Ранило? Усилие, еще одно — и рельс водворен на место. Танк двинулся, ударился о рельс и словно в раздумье остановился. Но сейчас крен перенесется на другой борт, и пока это произойдет, секунды используются, чтобы с другой стороны восстановить разрушенный заслон.
Теперь крепить, крепить болтами, тросами…
Дружные, умные руки человека сильнее стального чудовища.
Танк толкнулся — рельс, еще не совсем закрепленный, дрогнул, но не сорвался.
Танк остановился. Люди победили.
Теперь проверить надежность крепления других танков.
Только к полудню был забит последний клин в покрытие трюма.
В часы аврала все были единым рабочим коллективом, стерлись различия в должностях, в социальной лестнице. Доктор, помощники капитана были трюмными рабочими руками. Командовал старший механик, но и он не жалел своих мускулов.
А Антошка и ее мама ничего об этом не ведали.
У себя в каюте Антошка старалась приспособиться к качке, поладить с морем, напрягала усилия, чтобы найти точку опоры, с которой бы ее не сдвинула эта непреодолимая сила.
— Хорошее, милое море, успокойся, — заискивающе шептала она.
Мистер Пикквик, распустив лапы, обессилел; его, как тряпку, таскало от переборки к переборке; он чуть повизгивал, словно хотел сказать: «Я чуть жив, чуть жив…»
Дверь в каюту распахнулась, Елизавета Карповна приподняла голову и увидела мистера Чарльза. Но в каком виде! Грязный, всклокоченный, измученный.
— Что случилось, доктор?
— Миссис, способны ли вы подняться? Мне нужна ваша помощь.
Елизавета Карповна пыталась приподняться, сесть на койке. Доктор помог ей.
— Матросу раздробило ногу, необходима срочная операция, я один не справлюсь.
— Операция при такой качке?
— Другого выхода, к сожалению, нет. Ждать нельзя.
— А впрочем, что я говорю, конечно, пойду, — встряхнула головой Елизавета Карповна.
Антошка словно очнулась от тяжелого сна. Делать операцию, когда невозможно устоять на ногах, когда в голове все смешалось и наступило какое-то оцепенение, тупость… А впрочем…
Она снова впала в забытье: ее сейчас ничто не пугало, не огорчало, не радовало.
Кто-то окликнул ее. Она вяло открыла глаза и увидела Улафа. Он держал в руках бутерброд и черный кофе в стакане. Бутерброд показался страшилищем — так велико было отвращение к еде.
— Ну хорошо, — примирительно сказал Улаф, — даже матросы два дня не едят. У меня пища в камбузе киснет. Но черный кофе ты должна выпить — он подбодрит.
Антошка протянула руку, но сил не было — рука упала. Улаф поднял ей голову, приложил стакан к губам и, балансируя, заставил сделать два-три глотка.