Потом он получил от нее записку, где она писала, что слегла, что не может с ним встретиться. К себе она тоже его не звала, говоря, что это вызовет подозрения.
Он остался один, оторванный от своих прежних занятий, недовольный, скучающий. Он вдруг почувствовал вражду к самому себе,— у него явилось такое чувство, точно высокий воротник сдавил ему шею и все время мешал, стесняя его свободу. Иногда он вспоминал свою последнюю встречу с панной Вандой и думал о поездке к ней, но каждый раз откладывал ее; что-то мешало ему по-прежнему весело глядеть на жизнь, несмотря на то, что, казалось бы, все вошло в свою колею. Боясь переписки, он хорошо не знал, что делается в Теолине, и старался наведываться об Анастасии Юрьевне стороною, через прислугу и крестьян.
В такие дни он каждое утро ходил на охоту. Это отвлекало его от мыслей, которые угнетали его с непривычки. Он ходил по болотам с ружьем в руках, перепрыгивал с кочки на кочку, пробирался в густой поросли, прислушивался к каждому звуку, каждому шороху, внимательно следя за движениями своей собаки.
Он отдыхал, чувствуя, что снова становится прежним, когда, нажав курок, слышал гулкий выстрел, перекатывающийся по-над лесом, видел падающую кубарем птицу. Тогда он кричал, посылая собаку за поноской, кричал громче, чем это было нужно, радовался своему сильному голосу. Добравшись до куста голубицы, усыпанного сплошь синими круглыми ягодами, пахнущими дурманом, он обеими руками рвал эти ягоды и ел их, ел с жадностью, как зверь, который устал и хочет пить. Потом бросался на сырой мох и, раскинув руки, лежал неподвижно, смотрел в небо, а собака его, вся измазанная в болотной тине, кидалась к нему и лизала ему лицо и сапоги, которые ей казались особенно вкусными. Он ни о чем не думал, но иногда совершенно неожиданно перед ним вставал образ панны Ванды, и он мечтал, как было бы хорошо снова поговорить с ней о лошадях или, еще лучше, нестись рядом верхом по полю. Никогда не думал он о ней, как о женщине, как думал он об Анастасии Юрьевне,— с нежностью, лаской, почти с жалостью. Панна Ванда казалась ему младшим товарищем, мальчишкой, с которым можно и побеситься, и поговорить обо всем ему милом.
В такое-то время он встретился с паном пробощем, который тоже целыми днями рыскал по болотам, всегда навеселе, но бодрый и подсмеивающийся над всеми, даже над самим собою.
— Пан пулкувник ни разу не сдупелял,— кричал он, завидя Галдина издали.— Ну и легкая же рука у пана пулкувника! Я не хотел бы выйти с паном на поединок, хоть и пришлось бы мне уступить ему свою Аделю…
Он шлепал по воде своими «постолами» {59}, в какой-то куцей тужурке, весь обвешанный битой птицей, флягами и патронами.
Григорий Петрович искренно ему обрадовался. Он чувствовал к нему особенную симпатию.
— А я четыре дня в хату не заходил,— продолжал ксендз.— Так со зверюгой под корчами и сплю. Уф! Пекло якое! Два выводка тетерей вспушил — сыночкам своим на праздник роздам. Ну, а як же вы, пан пулкувник? Бачу я на вас и дивуюсь, какой вы ладный вышли. Ей-богу, кабы мог, своим сыном вас сделал бы.
Галдин рассмеялся.
— А что вы думаете? Я таки хотел бы иметь сына. Вот Аделька, пся крев, не несет мне что-то…
Они уселись рядом под кустом можжевельника и продолжали разговаривать. Невольно разговор перешел на Лабинских. Ксендз расхваливал молодых паненок. По его мнению, они стоили хороших женихов. Там есть один такой — пан Ржевуцкий, но он не особенно нравился пану пробощу — им нужен такой жених, как пан пулкувник! В особенности панне Ванде. О, она удивительная женщина! С большим характером, смелая и умная; панна Галина тоже славная, но она больше годится для домашнего хозяйства и нрав у нее смешливее, а самая младшая — Зося, та, когда вырастет, затмит своих старших сестер,— это дичок, но с таким большим, чистым сердцем, которое может согреть своею любовью целый свет. Она его духовная дочь, каждую неделю исповедывается у него, и он хорошо знает, что это за девушка. Дай ей бог всякого счастья на земле — она его достойна.
— Они меня звали к себе,— заметил Галдин, когда ксендз умолк.
— Ну и поезжайте к ним. Ничего, что вы схизматик {60},— я и на исповеди говорю, что и схизматики тоже люди. Вот увидите — панна Зося, если вы сумеете подойти к ней, много расскажет вам…
Григорий Петрович предложил ксендзу ехать вместе. Тот согласился, но попросил дать ему время переодеться.
XXVII
Григорий Петрович не совсем спокойно подъехал к дому Лабинских, не потому, чтобы сердце его сильнее забилось перед свиданием с одной из паненок, а потому, что он все-таки чувствовал себя чужим среди этих людей из чужого для него, почти враждебного мира.
Изысканная любезность поляков всегда его отпугивала и казалась фальшивой. Панна Ванда и панна Галина играли в теннис с гимназистом и еще каким-то молодым человеком, одетым в белые брюки и темно-синюю английскую рубаху. К этому молодому человеку Галдин сразу же почувствовал неприязнь, хотя тот очень учтиво снял перед ним свою желтую панаму и отрекомендовался:
— Бронислав Ржевуцкий.
Он был высок ростом, хорошо сложен, держался непринужденно. Более всего поражал его цвет лица — он был ровен, чист, молочно-бел, с нежным девичьим румянцем. Глаза смотрели несколько надменно и вместе с тем вкрадчиво, рот с темными подстриженными усами чуть складывался в снисходительную усмешку, голос был приятен, вкрадывался в душу. При ближайшем рассмотрении он оказался не совсем пустым, а что называется fatuité [21] — по-русски не подобрать определения такому характеру, где бы самодовольство, ум, хвастовство и чванство сочетались вместе.
— Ах, как это мило,— воскликнула панна Галина, завидя гостей.
Панна Ванда только улыбнулась и, опустив поднятую было руку с ракетой, подала ее Галдину.
— Я привел вам этого лесовика,— сказал смеясь ксендз.— А где моя дрога панна Эмилия? И панна Зося, и пан Жоржик?
— Тетя поехала в лес на выкорчевку,— отвечала панна Галина,— а дети ушли гулять по грибы. Может быть, гости хотят чаю?
Гости от чая отказались и сели на скамью, чтобы посмотреть, как играют.
— Мы сейчас кончим партию,— кивнула им головой панна Ванда и бросила своему партнеру мяч.
Бронислав Ржевуцкий играл с какой-то особенной грацией. Он красиво изгибался, когда подкидывал мяч, сводным движением, почти не сходя с места, отсылал обратно. Более всех волновалась, делала ошибки и смеялась панна Галина — у нее все выходило мило, даже неловкости. Гимназист хмурился, злился на всех, хотя сам играл прескверно.
«Однако и глупое занятие,— думал Галдин, глядя на этих четырех молодых людей, снующих по ровной площадке, разделенной сеткой, точно скаковым препятствием.— Одни англичане способны выдумать такую штуку… Нет, черт возьми, меня никогда не заставили бы топтаться здесь и ловить мяч. Этот Ржевуцкий так серьезен, точно исполняет заданный урок: все его движения рассчитаны на то, чтобы ими любовались. Но женщины, право, милы. У них горят щеки, а у панны Галины горят даже волосы».
Когда кончилась партия, все пошли показывать Галдину парк, хозяйственные постройки и конюшню. Бронислав Ржевуцкий не отходил от панны Ванды, беся Григория Петровича, который при нем чувствовал себя не совсем свободно.
Парк был большой, тенистый. Они шли по широким аллеям золотых каштанов и розовых кленов, ступая по увядшим листьям, точно по ковру. Всюду виднелись желтые просветы, только дуб сохранил свою жирную темную листву.
В конюшне стояло восемь лошадей, из них четыре — под верх.
— Я боюсь вам показывать их,— говорила панна Ванда,— они все с крупными недостатками.
Конюшня была светлая, с чистыми стойлами, лошади даже казались слишком вылизанными. Лошадь панны Ванды — вишневый Санек {61} — очень понравилась Григорию Петровичу, остальных он уже видел раньше.
— Нет, отчего же,— отвечал он.— Лошади совсем недурны, а ваш Санек — просто прелесть.
— Я очень люблю его,— сказала молодая девушка.— Он еще совсем молодой и очень горячий… Приятно ехать, когда лошадь живет под тобой.
Они, как и в прошлый раз, увлеклись разговором. Заметно было только, что панна Ванда говорила гораздо проще и живее, когда Ржевуцкий отходил от нее, при нем же она делалась холоднее и сдержаннее в выражениях. Ему, видимо, не нравился этот разговор, он неожиданно прервал его своим замечанием:
— Не кажется ли панне Ванде, что лошади слишком много отнимают у нее времени?
Она подняла на него свои спокойные глаза и отвечала холодно:
— А если лошади — моя единственная страсть?
Он постарался обратить ее слова в шутку и отвечал, улыбаясь, церемонно раскланиваясь:
— Eh bien, je vous crois, mais je serai seul a vous croire! [22]
— Мне достаточно будет и этого,— также церемонно возразила панна Ванда по-русски, точно желая подчеркнуть, что находит излишним говорить по-французски. Она никогда не вставляла в свой разговор французских фраз и не любила этой привычки в других.