Она подняла на него свои спокойные глаза и отвечала холодно:
— А если лошади — моя единственная страсть?
Он постарался обратить ее слова в шутку и отвечал, улыбаясь, церемонно раскланиваясь:
— Eh bien, je vous crois, mais je serai seul a vous croire! [22]
— Мне достаточно будет и этого,— также церемонно возразила панна Ванда по-русски, точно желая подчеркнуть, что находит излишним говорить по-французски. Она никогда не вставляла в свой разговор французских фраз и не любила этой привычки в других.
Но все-таки разговор оборвался и не мог завязаться вновь.
XXVIII
Прошли на берег озера, совсем синего в золотой оправе лиственного леса. Ржевуцкий предложил кататься в лодке. Он снял опять свой пиджак и взялся за весла.
«Этот поляк положительно рад случаю показать свою рубашку и мускулы,— подумал Галдин.— У него довольно странные отношения с панной Вандой».
Ксендз, не переставая, смеялся с панной Галиной, гимназист же все время молчал, хмуро поглядывая на свою младшую кузину и пана Ржевуцкого.
Теперь пан Бронислав завладел вниманием общества. Он говорил несколько пренебрежительно, но красиво и чисто по-русски, нет-нет вставляя в свою речь французские фразы, которые он, в противоположность панне Ванде, кажется, очень любил.
Сначала он говорил о женщинах и их характере. Он порицал их прирожденную лживость, их искусственную холодность, их резкость и необдуманность в поступках, в особенности, когда они еще девушки.
— Les femmes ont de la vertu comme certaines plantes; mais il faut les cueillir pour le savoir [23],— закончил он, кажется, оставшись очень доволен своим афоризмом.
Потом, так как никто его не перебивал, он перешел на другие темы. С легкостью почти изумительной он говорил обо всем и во всем выказывал знание и вкус.
Больше всего, как англизированный поляк, он любил в русской истории эпоху царствования Александра I и очень часто упоминал об этом, как он говорил, изысканном монархе. Даже заговорив о модах, в которых он оказался также тонким ценителем, он не преминул упомянуть начало восьмисотых годов. Он прочел целую лекцию о модах. Галдин только улыбался, слушая его, дивясь, как можно всем этим так «досконально» интересоваться.
— Вообще мода ничто иное, как вкус дурной или хороший, который меняется, как и все на свете,— говорил Ржевуцкий, плавно опуская в воду длинные весла и разводя их по воде полураскрытым веером.— Мода меняется вместе с политическим строем государства, служит мундиром царящего в настоящее время режима.
— О, пан, быть может, объяснит нам и теперешнюю моду? — засмеялся ксендз.
— Это не так трудно, как кажется пану,— подхватил пан Бронислав.— Судите сами: при Людовике XIV, когда он поставил всю Францию на ходули, необъятные парики покрывали головы, люди точно росли на высоких каблуках и огромные банты с длинными, как кружевные полотенца, концами прикреплялись к галстукам; женщины тонули в обширных вертюгаденах {62}, с тяжелыми накладками, с фижмами {63} и шлейфами, всюду было преувеличение, все топорщилось, гигантствовало, фанфаронило. При Людовике XV, когда забавы и амуры сменили славу, платья начали коротеть и суживаться, парики понижаться и, наконец, исчезать; их заменили чопорные тупеи {64}, головы осенились голубыми крылышками ailes de pigeon [24]. При бедном Людовике XVI, когда философизм и американская война заставили мечтать о свободе, Франция от свободной своей соседки Англии переняла фраки, панталоны и круглые шляпы, между женщинами появились шпенцеры {65}. Вспыхнула революция, престол и церковь пошатнулись и рухнули, все прежние власти ниспровергнуты, сама мода на некоторое время потеряла свое могущество и ничего не могла изобресть, кроме красных колпаков и бесштанства {66}, и террористы должны были в одежде придерживаться старины — причесываться и пудриться. Но новые Бруты {67} и Тимолеоны {68} захотели, наконец, восстановить у себя образцовую для них древность: пудра брошена с презрением, головы завились à la Титюс и à la Каракалла {69}, и если бы республика не скоро начала дохнуть в руках Бонапарта, то показались бы тоги, сандалии и латиклавы {70}. Что же касается женщин, то все они хотели казаться древними статуями — одна оделась Корделией, другая Аспазией {71}. И я вам скажу, теперь мы опять возвращаемся этому. Костюмы, память о которых сохранило ваяние на берегах Эгейского моря и Тибра, возобновились на Сене и переняты на Неве. Если бы не мундиры и фраки, то можно было бы глядеть на наши балы как на древние барельефы и этрусские вазы. Наряду с этим и тоже с общим настроением идет к нам Восток, но, право, мне нравится более свободное и свежее платье древности — оно так красиво облегает молодое женское тело и делает его свободным и гибким…
Ксендз опять перебил его:
— Пан Ржевуцкий, я вижу, хорошо изучил моды; если бы у пана была жена, ей не нужна была бы модистка.
Галдин улыбнулся, довольный этим замечанием, которое могло показаться дерзким. Но Бронислав Ржевуцкий ничего не ответил, внимательно глядя на панну Ванду.
Она сидела на руле и смотрела на воду, где лежало перевернутым ее изображение. Она не шевелилась, кажется, ничего не слышала из того, что говорил молодой человек. Глаза ее смотрели строго.
— Этому вас учили в лицее или вы почерпнули эти сведения в дипломатическом корпусе? — неожиданно резко спросил гимназист, не подымая глаз на Ржевуцкого.
— Я не понимаю вашего вопроса — прищурившись отвечал тот.
Панна Ванда сделала нетерпеливое движение головой.
— Оставь, пожалуйста, Тадеуш!
Гимназист снова насупился и смолк, глядя на всех исподлобья. Его болезненное, помятое лицо было теперь еще более неприятно. Панна Галина испуганно посмотрела на ксендза — тот тихо улыбался, точно не находил в этом ничего необычайного.
«Нет, тут их сам черт не разберет,— думал Галдин,— все что-то недоговаривают, все друг на друга злятся. Я попал совсем неудачно и чувствую себя дураком».
Он вспомнил об Анастасии Юрьевне, ему стало грустно. Когда же он, наконец, ее увидит? Он, кажется, не выдержит и объяснится с Карлом Оттоновичем. Все это становится слишком тягостно.
Все молчали. Почти овальное, как блюдо, озеро лежало неподвижно и молчаливо. Черные нетопыри носились над ним, острыми крыльями надрезывая его поверхность и мгновенно взвиваясь к бледному небу, где зажигались звезды. Иногда с берегов несся сухой шум переносимых ветром листьев, из камышей раздавалось кряканье перелетных уток. Ночь шла со стороны усадьбы. Там уже небо было совсем синее, и белый каменный дом, окруженный тонкими, высокими, как стрелы, тополями ясно выступил вперед, точно уставший многодумный призрак, присевший отдохнуть у замершей воды. По другую сторону лес еще горел красным отблеском ушедшего солнца.
— Домой,— тихо сказала панна Ванда.
Когда они вышли на берег, Галдин и ксендз стали прощаться.
— Приезжайте к нам в будущий четверг,— просила их панна Галина,— в четверг мое рождение. У нас всегда был бал в этот день, теперь же траур и бала не будет. Но мы придумаем что-нибудь веселое…
Панна Ванда молчала, но потом, когда Григорий Петрович отошел от них, догнала его и сказала тихо, но повелительно:
— Да, вы должны приехать к нам. Мы поедем верхом или устроим облаву. Я прошу вас приехать, потому что он мне надоел. Вы понимаете?
Нет, он отказывался что-либо понимать во всем этом. Когда он ехал домой, то все время молчал, что крайне нравилось его спутнику, смотрел на темное небо и считал падающие звезды. Это был настоящий золотой дождь, нужно было большое внимание, чтобы не пропустить ни одной золотой капли.
XXIX
— А я все-таки к вам. Может быть, этого и не следовало бы делать, так как вы меня отговаривали от моего намерения, но все-таки я увидел, что вы меня поняли,— говорил несколько дней спустя граф Донской, придя к Галдину и застав его в конюшне, где тот следил за ковкой Джека.
— Почему же не следовало,— отвечал Григорий Петрович, улыбаясь.— Я всегда рад вам…
— Нет, нет, чувствую, что не должен был… а все-таки…
— В чем же дело?
Граф потирал руки, на лице его играл румянец, он сиял внутренним восторгом.
— При них неудобно, я уж лучше вам после скажу…
Антон поднял голову от ноги Джека и, отмахнув свою золотую гриву, улыбнулся:
— У их сиятельства нынче счастье большое…
Граф насторожился, обидчиво поводя плечами.
— А ты откуда знаешь?
— Да поди, это все теперь знают!
— Однако я ничего не понимаю,— вмешался Григорий Петрович.— Это секрет?
Антон улыбнулся еще шире. Лицо его приняло плутоватое выражение: