Я: «Так в чем же дело?»
Она: «Я дала себе клятву, что никогда не вернусь к тебе».
Я: «Я хочу тебя видеть. Живой или мертвой!»
Она: «Потерпи лет двадцать, увидишь трупик».
Я: «Завтра в шесть в точке ИКС».
Она: «У нас все равно ничего не получится!»
Я: «Знаю, все равно давай встретимся».
Она: «С тобой я не стану изменять мужу».
Я: «Почему?»
Она: «Абсурд».
Я: «Почему?»
Она: «Потому что я вышла за него замуж тебе назло».
Я: «Тем более стоит».
Она: «Нет!»
Моя телеграмма: «Солнце и есть Ван Тог, оно нарисовало виноградники и женщин, склонившихся до земли, и самого художника. И тебя нарисует солнце, если, конечно, победишь инерцию. Для этого надо сделать усилие. Тужься в обратном направлении. Расслабь мышцы и подкинь штангу в небо!»
Ее телеграмма: «Вчера я сожгла тебя поцелуем, а пепел развеяла над Гималаями!»
Я и моя телеграмма: «Пойду пройдусь по Петербургу. Буду смотреть в чужие лица и, может быть, даже заговорю с кем-нибудь из прохожих. С переспевшим, скучающим пенсионером, вполне созревшим для смерти пенсионером, великолепным сухим, потрескавшимся стариком. Я задумаюсь о том, сколько осталось жить этому человеку. Вечером в гостиничном номере я буду лежать один и с удивлением думать о скорой смерти не знакомого мне человека как о литургии, как о таинстве, как о высоком искусстве».
Телеграфистка посмотрела на меня изумленными, детскими, полными слез глазами, она еще никогда в своей жизни не отправляла таких гигантских сентиментальных телеграмм.
— Все? — спросила она.
Нет, это еще не все! — сказал я, взял чистый бланк и продолжил: «Иногда это очень тяжелая повинность — думать о моих гуриях, об их нежности, их цветочности, об их легком метафорическом сходстве с ласточками, стрижами, об их задушевности и человечности. Когда они целуют меня в губы, все моралисты мира скручиваются в черные кулечки, словно отгоревшие фантики! У моих девочек на лицах лежит тонкая и ароматная пыльца. Эта пыльца и есть предмет моего вожделения, моей безумной страсти! И ты была одной из них. Горько мне об этом вспоминать!
В чем отличие моих прекрасных девушек, скажем, от трех чеховских одалисок? А именно в том, что чеховские девушки ходят по кругу и никак не могут сосредоточиться, в то время как мои одалиски сосредоточены целиком и полностью на моих предчувствиях. При этом они не теряют собственной свободы, ничем мне не обязаны. Они могут быть столь святы, насколько и порочны. И никто из них не станет корить меня за неверность. Подлинная свобода в моем понимании есть возможность созерцать тот мир, который ты желаешь созерцать. Измена есть способ познания Вселенной!
Но именно ты, моя любимая, не смогла этого понять! Так и сегодня— ты хочешь присвоить меня.
Сегодняшний день принадлежит мне. Я хочу увидеть его во всем блеске. Не думай обо мне. Яне буду думать о тебе. Прощай!»
Прочитав мою телеграмму, телеграфистка испытала просветление. Она поклонилась три раза на восток и три раза на запад и застыла, как смола.
Телеграфный аппарат сожрал мои слова и облизнулся.
Саша промолчала в ответ предрассветной тишиной.
Я действительно все так и сделал, как обещал: я забыл о ней!
Я сбросил с себя прах столетий.
Закрыл глаза и затем открыл их.
Вышел на балкон и посмотрел на Неву.
Я представил себе своих прародителей — всех, всех!
Две тысячи лет истории, и в результате на свет появляюсь я!
Я появился на свет в результате одного-единственного брака. Но этому браку предшествовали два, двум предшествовали восемь, восьми предшествовали шестнадцать, и так до бесконечности. Огромное, невероятное количество свадеб предшествовало моему появлению на свет!
Я решил сыграть все эти свадьбы, прямо сейчас, здесь! Собрать вместе всех моих прародителей, в лучшую пору их жизни, когда они были еще совсем молодыми: тысячи и тысячи моих воскресших пращуров, молодых и красивых девушек и парней. Свадьба моих прародителей на земле и на небе, на севере и на юге, во всех часовых поясах, вечная и бесконечная свадьба, один огромный многотысячный праздник в одно время, в одном месте, сейчас.
И когда совсем стемнеет — одна на всех огромная и прекрасная брачная ночь!
Скажите, ну разве моя жизнь может быть напрасной или бесцельной, если она является результатом страсти тысяч и тысяч людей? Их титанических усилий, крови и пота, воображения, вдохновения, исполинского любовного труда!
Моя жизнь уже не бессмыслица, она прекрасна!
Я взял лист бумаги и порвал его в мелкие клочья. Он был совершенно чистым, но я порвал его в мелкие клочья.
Поставил бокал на стол, и на скатерти отпечатался влажный серый кружок.
Выдохнул сноп огня.
За каких-нибудь полминуты научился думать так, как думают вещи.
Засыпал снегом всю Сибирь — от Урала до Камчатки!
Покрыл пять тысяч лошадок орловской породы!
Я выставил часовых по ту сторону этого мира.
Гвоздями присобачил Лаэрта к Гамлету.
Вдруг пошел дождь.
Я иду по серому городу в сером плаще, подаю нищим, любуюсь архитектурными излишествами, как вдруг моя речь автоматически выстраивается в столбцы:
— Оазис моей души!
— Моя Мессалина!
— Единственная и неутолимая жажда!
— Все эти годы наши отношения не теряют своей свежести.
— Многие дни были свидетелем тому, а еще чайные ложки и подстаканники.
— Сегодня я Мать Земля (странно слышать такое от мужчины), я чувствую, как ты ступаешь по мне своими босыми пятками, розовыми от удовольствия жить.
— Душа вечна. Она модница. Она меняет платья и после каждой смерти подыскивает что-то новенькое; когда я впервые раздел тебя глазами, твоя вечная душа была одета чересчур экстравагантно: тонкие колени, линии тела, уходящие в стратосферу, глаза острые, словно копья нибелунгов, шея жирафа, по которой стекает дождевая вода со всех крыш этого мира.
— Тело было таким возбуждающим, что я, признаюсь, сразу не почувствовал твоей души. Я готов бесконечно, миллиарды лет проживать это мгновение, когда хрусталики наших глаз ударились друг о друга и зазвенели. Мои всепогодные цветы совершенно нелогичны. Однако на твоем лице они распускаются с нечеловеческим удовольствием.
* * *
Я вышел наружу из собственного Я.
Я находился на планете Земля, напрочь забрызганной томатным соусом и кровью бабочек. Над моим родничком (Антарктида на черепе) совершалось в среднем около миллиарда сделок в одну секунду. Нашествия на меня варваров приобрели характер эпидемий гриппа. Ящеры с калькуляторами и кассовыми аппаратами сновали по всем меридианам и параллелям, по моим небесам и моим карманам. Я не успевал считать потраченные деньги. Деньги, которые я должен был заработать только через год, уже входили в планы каких-то компаний и уже принадлежали им.
Чесотка, недержание мочи, головная боль, перхоть, насморк приносили огромные прибыли предприимчивым гуманоидам, я уже не говорю о тысячах способов омоложения кожи и миллиарде способов лечения простатита.
Я стоял на перекрестке вселенных в позе Арлекино. Я чувствовал этот пестрый и зловонный мир за своей спиной. В ногах у меня валялась моя безжизненная тень. Она была после похмелья, она стонала, но я изо всех сил каждые полчаса избивал ее ногами, а она ползла на локтях все дальше и дальше от меня и тянулась, как жевательная резинка.
Я пошире открыл глаза и увидел, как из человечества уходит время, как дворники сметают в мусорные баки непризнанные шедевры, а стаканы в барной стойке хотят оказаться в самом центре этого мира, все сущее вопит о себе: «Я! Я! Я!»
И живое, и мертвое — все желает оказаться в центре бытия, но время душит монотонностью и стирает лица.
«Я! Я! Я!» — раздаются отовсюду голоса обреченных, и книга, лежащая на моем столе, и карандаш кричат о себе, не говоря уж о молодых дарованиях, подающих надежды талантах, которые хотят быть услышанными и без этого не мыслят жизни. Но вот накатывает волна: там, где только что был чей-то голос, уже нет ничего, кроме пузырей, плывущих вверх к серебряной амальгаме.
Откуда такая жажда славы?
Почему утренний пейзаж просится в картину?
Новый прибор, больничная утка мечтают о большом кино и просятся в кадр?
А что говорить о людях?
Не ради ли собственной славы Господь создал этот мир, где все желает прославиться?
Все мы солома под ногами Господними!
Да не такая уж мы и солома!
И солома не такая уж и солома!