И солома не такая уж и солома!
И она тоже восстает против забвения и просится в кадр!
В шесть ко мне в западный предел, освещенный светом шести созвездий, влетела птица с человеческим лицом — Гаруда. Она была вся, с ног до головы, в утренних нотах, на губах у нее висела флейта, трава под ее ногами ритмично раскачивалась слева направо с точностью метронома.
Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три... музыкальная, танцующая трава.
Амен!
Гаруда стояла настежь открытая, искренняя, она была готова честно рассказать свою историю, всю подноготную о себе. Я кивнул, она заговорила, и ее горячие слезы в три ручья потекли на мои плечи и грудь.
Она рассказала, как рано умерла мать, как в возрасте шести лет в девочке проснулась необычайная страсть к музыке, как однажды в кузове грузовой машины везли гроб с телом, и вдруг дети увидели, как машина упала в кювет, и гроб выпал, и покойник вывалился и покатился вниз, как вдруг ударила молния и пошел сильнейший град. Стеклянные бусы били об асфальт и рикошетом попадали в преисподнюю. Браво! Великолепное шоу!
Гаруда исповедовалась. Я отпускал ей грехи. Она говорила, говорила, говорила, а я целовал ее лицо и думал: как это возможно так много блудить и лжесвидетельствовать, а ведь когда-то она была просто подающей надежды пианисткой. Я целовал ее пальцы, пытаясь хоть как-то разобраться в ее прошлом, понять, осмыслить и пролить свет чувственности на биографию прекрасной одалиски.
Из ее слов я также узнал, что три года тому назад в консерватории вспыхнуло пламя. По длинным коридорам в ужасе носились и задыхающиеся от копоти рояли, случайно забытые виолончели, студенты и преподаватели смотрели, как огонь рвется из окон, кричали от ужаса, а хористки, соединившись в небольшую группу, запели «Огниво радости».
Они понимали — это горит их будущее бессмертие.
Однако Гаруда не заплакала и не испугалась, она вошла в горящее здание и стала глотать пламя. Она его пила, лизала, вдыхала в себя, грызла огонь, она впитывала его как губка. Глаза ее закатились от страха и возбуждения, она сгорала заживо, огонь бушевал снаружи и внутри: в желудке, в крови, в фойе и гардеробе, в ее прошлом и будущем, на щеках, в легких, в нотной библиотеке, кипел в давно забытых детских грезах, детских воспоминаниях, и наконец душа вспыхнула, как солома.
Пот стекал по ногам, и бил озноб.
Гаруда сгорела дотла, но через несколько мгновений она воскресла, восстала из пламени, словно птица феникс. С тех пор флейта стала продолжением ее тела, она повисла у нее на губах, издавая чудесные мелодии.
Все говорили: гениальная, гениальная флейтистка.
В ее в руках флейта оживает и уносит в бушующее море, как будто она дует не в железную трубочку, а в пенис Аполлона. Что за трели, что за чудо — свист, равного которому нет и уже не будет. Какая радость, какая неземная радость есть в этой музыке, которая льется из заживо сожженной души и плещется в этой душе, как бездонный океан.
Она играет сама, она сама сочиняет, сама пишет ноты, сама водит машину, сама ест при помощи вилки или просто руками, сама звонит, приходит сама, когда я ее об этом не прошу, опережая мои желания.
И ее не надо ничему учить!
Я взял Гаруду за руку и пошел по правой оконечности неба прямо в кинотеатр.
И вот мы с Гарудой сидим в новом американском кинотеатре и смотрим, как тени людей с оглушительным воем носятся по туго натянутой огромной простыне, заляпанной то ли кровью, то ли дешевой гуашью.
Вокруг нас сидят невротики, все истощенные, плоские, штампованные, с заусенцами, они только что напились кока-колы и съели по полтонны поп-корна. Этот напиток надувает ядовитыми газами их желудки и дает ложное ощущение своей личной причастности к буржуазной цивилизации: если пьешь эту вонючую жидкость, значит, ты не одинок, значит, не просто так коптишь небо!
Гуммозиво льется им в зрачки! Они и счастливы!
Но мы с Гарудой не причастились. Фильм-рахит, фильм-урод, порождение фантазии выжившего из ума режиссера-выкидыша нам не нравился.
Между тем у меня накопилось очень много дел, во вторник я должен приступить к репетициям, но суббота застряла в ходе времен. Время как бы остановилось. Вселенная подавилась этой самой так называемой субботой. День затянулся настолько, что терпение подходило к концу. Мы вышли из кинотеатра и несколько дней ходили по бульварам, а день все не кончался.
Время остановилось. Отверстие, через которое время уходило в бесконечность, засорилось этой проклятой субботой, и время стало скапливаться в одном месте, превращаясь в гигантскую лужу. Тем не менее надо было как-то выходить из положения, как вдруг в мироздание решил вмешаться мэр города. Откуда-то появилось десяток ассенизационных машин, они стали дружно откачивать Время, и скоро рассвело.
Всю последующую неделю Гаруда бежала по гариевой дорожке и держала меня как эстафетную палочку в правой руке. В среду вечером Гаруда передала эстафету. Кому, я уже не помню.
* * *
Я вышел на улицу и увидел заснеженное петербургское Солнце, вокруг которого бродили поэты прошлого и читали свои бессмертные стихотворения. С неба сыпались микроскопические холодные балерины, и каждая из них танцевала танец неведения. Часа через два я вернулся в номер. Только я захлопнул за собой дверь, как в нее постучали. Я открыл. Вошел мальчишка и развязно сказал:
— Я собираюсь снять фильм, хочу, чтобы вы написали сценарий.
— О чем фильм? — спросил я.
— Я сниму фильм о себе.
— А кто будет играть главную роль?
— Я!
— А снимать?
— Я!
И тогда я превратил молодого кинематографиста в помидор, который тут же подарил горничной, что пришла сменить белье и полотенца.
Изойдите из меня все чужие печали!
Мне хочется вдохнуть аромат венецианских каналов в пасмурный день, долго бродить под дождем, разгадывая архитектурные кроссворды.
Мы просто разучились быть кем-то, кроме самих себя! Оживать в чужих душах, не используя для этого приспособления вроде целлулоида, окрашенного во все цвета человеческой страсти.
Через четыре часа я был в Венеции. Мне хотелось одиночества, вокруг бушевал карнавал. Я отдал карнавал в химчистку. Я остался с водой и камнем наедине.
Нас было только трое.
Я, вода и камень.
Как будто смерть и жизнь сидели друг напротив друга и молча смотрели в глаза.
...Восемнадцатого я вернулся домой, наевшись вволю апеннинских камней, нахлебавшись воды из каналов. Первое, на что я нарвался, был колоссальный, разрастающийся скандал!
Саша сидела на ковре в нижнем белье, пьяная, и сквернословила. Я еще не успел поставить чемодан в прихожей, как тут же, ни о чем особенно не задумываясь, бросился в бой, исторгая из простуженного горла клубы пламени и дыма. Чтобы вернуть ее в сознание, я разразился огромным пламенным монологом.
— Умоляю, не прикасайся ко мне, — закричал я, — получишь обыкновенный взгляд на вещи вместо вечного праздника!
— Я хочу тебя, — сказала она шепотом, и стекла в квартире задрожали.
— Как ты вошла в квартиру?
— У меня есть ключ.
— Откуда?
— Я хранила его десять лет.
— Давно ты здесь?
— Три дня не выхожу из твоей... квартиры.
— Ты пьяна!
— Да, я напилась!
— Зачем ты пришла?
— Я хочу, чтобы между нами все закончилось раз и навсегда.
— Что я должен для этого сделать?
— Оставь меня в покое!
— Я тебя давно оставил в покое!
— Ты постоянно думаешь обо мне, я это чувствую!
— Хорошо, я не буду думать о тебе.
— Ты играешь с моим образом.
— Я не буду играть с твоим образом.
— Ты держишь меня, как собаку, на привязи. Дай слово, что оставишь меня в покое! Я хочу, чтобы ты поклялся прямо сейчас.
— Мне легче написать, — сказал я, взял Мессалину на руки, положил ее на письменный стол в кабинете, достал из ящика «паркер» и стал писать у нее на бедрах, от колена к животу, текст клятвы, но крупно, чтобы она могла прочесть завтра, когда немного протрезвеет.
Я написал: «Скоро я прольюсь над твоей головой кислотным дождем, ты вымокнешь вся до нитки, ты растворишься во мне без остатка, и все твои клятвы превратятся в пыль! Я растворю хрусталики твоих глаз, все твои сны, письма, наивные детские представления о смерти. У тебя уже не получится вернуться к прежней жизни. Я есть та самая вечность, которая принадлежит тебе одной: «Частная собственность, вход воспрещен». С тех пор как мы встретились, я всегда рядом с тобой, я — это ты! Мы одна личность! Много лет тому назад мы подошли слишком близко друг к другу, с тех пор любое мое движение отдается в твоем воспаленном воображении болью. Наши души прыгают, как белки с ветки на ветку, спасаясь от картечи, от банальностей, летящих поверх наших голов».