— Плохо, — сказал я.
— Надо как-то прожить этот день. Завтра все будет не так ужасно, — сказал Аркадий.
Я налил граммов сто водки в тяжелый стакан толстого стекла и слегка пригубил за упокой души принцессы, оделся, вышел на улицу, купил цветы и поехал к Британскому посольству и возложил цветы к ограде. Постоял недолго и поехал прочь. Через несколько минут я остановился у газетного киоска, купил пару десятков журналов и газет, чтобы узнать всю правду о трагедии.
Я был потрясен случившимся. Мы были близкими друзьями — я и Диана, мы вместе высаживали плантации стихотворений на Марсе, раскладывали пасьянс из подсолнухов. Мы играли в этой жизни в одну игру под названием «Никаких правил». Словно два великана, мы ходили ночами по кронам деревьев, мы пытались уподобиться ветру, мы сгибали деревья до самого основания, мы пугали крестьян, кормили деревенских куриц антидепрессантами. Мы не верили в науку, никакая наука не могла опровергнуть сказанного нами. Любая наша иллюзия была истиной. И все, что было сказано, осталось навеки. Там, на небесах!
И вот что однажды она сказала мне за ужином в замке Трюфо: «Я люблю смотреть на помидоры, они красные, и даже приготовленные для употребления в пищу и даже мелко порезанные, они все равно светятся, излучают энергию. Я бы причислила помидоры к фруктам, потому что они красивые. Они сочные и оптимистичные. У меня на душе праздник, когда я вижу красный помидор!» А какая Ди была чувственная и прекрасная любовница! При рождении она впитала в себя шелковистость семи морей и двух океанов, графика ее чувственности восходила к древнейшим кельтским, англосакским рисункам. Ее кожа шелестела на ветру, как все листья, когда-либо произраставшие под солнечным светом. Она была игольчата, как молодая лиственница, и прозрачна, как Ахиллесова пята.
Я понял, почему таким странным светом светились мои утренние слезы. Я понял, как мгновенно жизнь может оборваться, и все человечество не сможет воскресить тебя своей любовью. Никого оно не в состоянии воскресить. Мы все — закланники смерти. В кровавых революциях нового времени оно жестоко расправилось с персонажами наших любимых сказок: королями, королевами, принцами, принцессами. Сегодня человечество потеряло свою последнюю принцессу, свою последнюю мечту.
Якобинцы и коммунисты рубили красавицам головы и кололи их штыками.
В нашем прагматичном мире это была единственная сказочная красавица.
Я разозлился.
Я разбил корабельный компас топором и порвал в мелкие клочья северо-восточный ветер.
Ненавижу медный шлем и парусиновые крылья за спиной Сатаны!
Я вытряхнул из коробки шоколадные конфеты и разложил в пустых ячейках стоны египетских плакальщиц.
Я надавил на акселератор, включил магнитофон в машине на полную громкость, выехал за город и помчался с бешеной скоростью по шоссе. Ближе к вечеру я увидел стоящую на обочине Кассандру. Я нажал на тормоз, и мое авто встало, словно вкопанное.
Эта была нимфа из чистого мрамора. Дождевая капля ползла у нее по щеке. Она была чем-то похожа на Мессалину: такие же лукавые и живые глаза! Я выскочил из железной коробки, раскаленной от быстрой езды, обнял ее и замер. Я почувствовал биение ее каменного сердца и ток крови в тонких серых жилах.
— Нагла цивилизация уходит в песок, — сказал я. — Завтра мы станем прозрачностью воздуха в прекрасный погожий день. Мы будем невидимы, как нечто несуществующее, хотя на самом деле мы, конечно же, будем существовать.
Внезапно пошел дождь. Я набросил Кассандре на плечи пиджак, оторвал кариатиду от постамента. Она только и успела сказать: «Мне нужно быть дома в восемь часов вечера, родители будут волноваться».
— Ты совершеннолетняя?
— Да, мне восемнадцать с половиной.
— Ровно в десять ты будешь дома.
— Спасибо.
Я бросил ее в багажник и помчался вперед.
Я въехал в тоннель.
Я долго ехал в кромешной тьме.
Вдруг я увидел свет в конце тоннеля.
Я поехал на этот свет.
Когда авто выскочило с обратной стороны тоннеля, я обернулся. Тоннель за моей спиной был вывернут наизнанку, как чулок. У меня горлом пошел майский березовый сок. Я больше ничего не боялся и ни о чем не сожалел. С этой минуты я перестал ощущать страх. Я не хотел больше копить благодать, мне захотелось ее отдать. Я захотел снова восстать из семени, стать новорожденным, вырасти, впитать в себя жизнь и оплодотворить низко плывущие осенние облака, чтобы в них опять появилась жизнь, чтобы они со страшными родовыми криками и стонами опять низвергли на землю ангелов и святых, греческих, римских богов, христианских святых, любых, только бы они были настоящими божествами в сандалиях, с луками, в плащах и с нимбами над головами, готовые к чуду в любую минуту. И никаких революций среди смертных. Все революции должны происходить только на Олимпе, только на небесах, только в области духа и воображения.
Ведь боги бессмертны, они могут сколько угодно проливать кровь на баррикадах, они могут создать свое небесное ВЧК и расстреливать друг друга поочередно, ибо им не будет от этого никакого вреда! Они так богаты, что ни одна экспроприация не сделает их беднее. Они могут собираться на конспиративных купах и тихо, шепотом петь «Интернационал».
Зевс, Артемида, Иисус, Юпитер и Элвис Пресли.
Занятый этими мыслями, я вел свой автомобиль вдоль шестнадцатого меридиана. У меня в багажнике лежала мраморная кариатида. Она дребезжала и причитала. Она билась головой о крышку багажника и вспоминала школьную жизнь.
Я открыл стекло, высунул руку наружу и почувствовал прочный и густой поток воздуха. Стемнело. Справа от меня в голубом молоке плыл тонкий солнечный диск. Слева вдоль дороги стояли разорившиеся мелкие лавочки и огромные супермаркеты. Их было несколько миллионов. Они не справились с конкуренцией еще в начале нашего века. Почему они здесь? Почему, только увидев меня, они тут же гурьбой бросились мне в глаза? И тогда по старой привычке я стал задавать сам себе вопросы.
— Может быть, я что-нибудь хотел купить и забыл?
— Или назначил свидание около одного из них?
— Или это только иллюзия? Мираж. И на самом деле справа от дороги нет и в помине никаких супермаркетов?
— Может ли супермаркет обладать свойствами парусного судна, «Летучего Голландца»?
— Может ли субмарина обладать свойствами супермаркета?
— А смогу ли я прожить хоть один день своей жизни, если буду точно знать, что его вторая половина не будет мне принадлежать, могу ли я подарить свое чистое время?
— А что если Мессалина только что зашла в один из них?
— Или она дома, на кухне показывает балет полнеющему осьминогу?
— Забеременевшая, она танцует с кастрюлей в руках под музыку Вагнера? Макароны «Парсифаль» — его любимое кушанье.
— Или выводит чернильное пятно с указательного пальца?
— А что если она сидит одна у окна, думает обо мне и рыдает?
— А муж в это время мертвый, с головой, разбитой мясорубкой, лежит в кладовке и читает надписи на коробке из-под телевизора?
— А она, моя Мессалина, только что убившая его мясорубкой, идет к умывальнику, отмывает ненавистную кровь с ладоней, плачет и вспоминает, как мы бежали берегом моря и огромные дождевые тучи катились по песку, словно гигантские мячи?
Я почувствовал, что слишком далеко зашел в своих фантазиях, что в них нет и толики здравого смысла. Я нажал на тормоз, вышел из машины, вошел в первый попавшийся магазин (спортивные товары), купил горные лыжи, женские ботинки к ним, ядовито-алого цвета, бросил все это в багажник и стал медленно, но верно набирать высоту, двигаясь по высокогорной дороге. Через три часа я оказался на горном перевале. Я вытащил мраморную девку из багажника на свет божий. Надел на нее пластиковые ботинки, лыжи, одел очки, поставил на ноги, поблагодарил, поцеловал и толкнул в спину. И она, античная лыжница, набирая скорость, покатилась, покатилась вниз по крутому склону в родительские пенаты. Через минуту она набрала скорость около шестидесяти миль в час, а еще через минуту вовсе исчезла из поля моего зрения. Ровно в 22.05 она была дома. Ровно в 22.05 она, счастливая, позвонила мне по мобильному телефону и доложила, что успела, что родители ее не журили, что хочет снова увидеться и т. д. и т. п. (см. «Энциклопедию юношества», глава «Девичий бред», стр. 283).
Между тем солнце погасло.
Я достал блокнот из внутреннего кармана и написал: «Жизнь, еще одна жизнь, еще одна жизнь, еще одна жизнь. Нет ничего выше жизни. После моей жизни будут еще миллиарды жизней. Плюс еще одна жизнь. Она и будет для меня самой важной!»
Я не видел, как Мессалина выходила замуж.
Я только мог это вообразить. В белой фате она шла навстречу своей старости, смерти, деторождению, одиночеству вдвоем, самому страшному из всех одиночеств. Она спускалась под землю в царство мертвых, ибо таковы были ее убеждения, иллюзорная и лживая философия ее жизни. Она не хотела быть свободной. Мессалина спускалась в валгаллу семейной жизни так быстро, что облака не успевали прилипнуть к небу и падали на землю, повинуясь гравитации, она так быстро теряла себя, что ноты самых лучших моцартовских произведений превращались в навозных мух. Музыка жужжала, она не пела! Марш Мендельсона скрипел, как наждачная бумага, которой обдирают тысячелетнее дерьмо.