Ты не подала вида. Что ж, этого следовало ожидать. Осмотрительность — ценнейшее качество, в данном случае твое. Но глаза… Что за глаза! Черный искристый бархат. Скажи хоть слово, моя Гарпия! Глазами говори со мной!
Знаю, в чем причина. Все из-за той дурацкой заварушки… Где это было? В Эпинале, кажется? Как не совестно! Держать зло столько лет! Не отпирайся: ты меня осудила, признала виновным и вмиг приговорила к повешению. Почему бы не выслушать осужденного? Молчу, молчу! Говоря по чести, я был убежден, что ты выкрутишься. Тюремные стены не преграда для моей Элэ. Крылья умчат ее в поднебесье. Острый язычок без труда вскроет тюремные затворы.
Да, да, понимаю. Но ты думаешь, я пошел на это с легкостью? Гнались ведь за мной, только за мной. Если б поймали, меня ждали бы пытки и верная казнь. Сама подумай, могли я взять тебя с собой? Я поступил так, Жюльетта, ради твоего же блага. Понимал, что в одиночку тебе будет легче улизнуть. Я думал, что вернусь. Клянусь! Рано или поздно.
Леборнь? Это тебе не дает покоя? Едва я собрался дать деру, он увязался следом. Умолял взять его с собой. Ради этого был готов перерезать всем вам глотки. Твердил, что сделает это мигом и без лишнего шума, только бы я его взял. Я сказал «нет», и тогда он вынул нож.
Я был безоружен, измотан бесконечными потугами ублажать толпу, весь в синяках от хватких рук благодарной черни. Леборнь метил мне в сердце, я увернулся, удар пришелся в правое плечо, рука беспомощно повисла. Почти теряя сознание от боли, я сопротивлялся изо всех сил против вооруженного ножом карлика. Извернувшись, левой рукой я вырвал у него нож, полоснул ему по горлу и был таков.
Видно, лезвие было отравлено. Уже через полчаса скакать было невмочь, руки не держали поводья. Я едва сумел спешиться и укрыться. Подобно умирающему зверю, я заполз в какой-то ров и ждал там своей участи.
Возможно, это меня и спасло. Они обнаружили мой угнанный бродягами фургон в четырех милях от Эпиналя; время ушло на поиски и допрос грабителей. Обессиленный, с гноящейся раной, я затаился в глуши, питаясь придорожными травами и плодами, какие ты указывала мне в пору наших совместных странствий. Слегка окрепнув, я подался в ближайший лес. Развел костер и, вспоминая твои наставления, готовил себе настои: полынь — от лихорадки, наперстянка — от боли. Твоя наука, милая колдунья, спасла мне жизнь. Надеюсь, тебе не в обиду мое признание.
Я ошибся? Жаль. Этот взгляд, как острый нож. Ладно! Пусть насчет Леборня я приврал, слегка. Мы оба были при ножах. Он оказался проворней, он первый меня полоснул. Разве я когда-нибудь перед тобой корчил из себя святого? Человек не властен изменить стихию, из которой рожден. Однажды и ты, моя жар-птица, это поняла. Будем надеяться ради нашего общего блага, что в том ты не разуверилась.
Ты выдашь меня? Голубка, неужто ты думаешь, что способна на такое решиться? Вот уж было бы презабавно, но только прежде чем на это пойти, подумай хорошенько. Кому от этого станет хуже? У кого из нас двоих ярче дар убеждения? Припомни, в свое время я и тебя умел убеждать. Видишь ли, бумаги мои безупречны. Их прежний владелец, священник, путь которого по счастливой случайности проходил через Лоррэну, едва в сумерках въехал в темный лес, внезапно занедужил (помнится, у него прихватило живот). Мгновенный счастливый конец. Я сам прикрыл ему глаза.
Ах, Жюльетта! Опять эти подозрения! Уверяю тебя, я испытываю нежнейшие чувства к малютке Анжелике. Ты считаешь, что для аббатисы она слишком юна? Поверь, церковь иного мнения и до неприличия самозабвенно превозносит достоинства этой дщери — вместе с ее денежками. И церковь, учти, как водится, внакладе не осталась. Еще добавила богатств к своим набитым золотом сундукам, к своим прирастающим землям, и все это взамен на крохотную уступку, на завязший где-то в песках монастырек, в котором отсутствие строгих порядков восполнялось беспримерным искусством прежней настоятельницы растить картошку.
Однако я позабыл про свои обязанности. Дамы… или, быть может, уместней сказать «сестры», или даже «дщери», чтобы вышло по-отечески? Пожалуй, не так: Дети мои! Это лучше. В дыму свечей глаза сверкают, как у черных кошек числом в шестьдесят пять. Вот она, моя новая паства. Смешно: в них ничего женского, даже запаха. Уж я бы угадал эти приглушенные цветочно-рыбные всполохи. От этих же несет только ладаном. Помилуйте, даже запаха пота не чувствуется. Дай срок, уж я их наставлю.
— Дети мои! Я прибыл к вам в дни скорби, но и с великим ликованием. В скорби за ушедшую от нас сестру нашу… — (Как, бишь, ее?) —…Марию, но и с ликованием в преддверии великих начал, к коим мы с вами ныне приступим.
Нехитрые слова, спору нет, но — действуют. Они уставились на меня во все глаза. Как я сказал, — кошки? Ну нет — скорее летучие мыши: мордочки усохшие, глазки выпученные, хоть и незрячие; сгорбленные спины, будто там сзади сложены черные крылья, ручки стиснуты на плоской груди, видно, из страха, что я непроизвольно уроню взгляд на не дозволенные для обозрения формы.
— Я говорю о грандиозных преобразованиях, о коих только что упомянула дочь моя Изабелла, о преобразованиях столь великих, что скоро вся Франция с почтительностью и благоговением заговорит о монастыре Сент-Мари-де-ля-Мер.
Пожалуй, самое время что-то процитировать. Может, из Сенеки? «Тернист путь к вершинам величия?» Нет. Думаю, к восприятию Сенеки мои слушательницы не вполне готовы. Тогда из Второзакония. И станешь ты всем на удивление притчею во языцех и имя твое пребудет у всех народов на устах. Разумеется, самое замечательное в Библии то, что в ней найдешь всему оправдание — даже разврату, кровосмешению и истреблению младенцев.
— Дети мои, вы свернули с пути истинного. Вы впали в греховность, позабыв священный обет, данный вами Господу нашему.
Именно таким голосом я произносил трагические монологи; уже лет десять назад я написал пьесу «Les Amours de l'Hermite», опередившую свое время. Глаза расширяются пуще, кроме страха в них уже проблескивает чуть ли не возбуждение. Слова ведь тому способствуют.
— Подобно жителям Содома, вы отвернули от Него лицо свое. Вы ублажали себя, и священное пламя остыло в ваших душах. Лелеяли тайные мысли, полагая, что никто их не услышит, предавались тайным страстям. Но Господь видит все.
Пауза. Легкий лепет шелестит по рядам, будто каждая перебирает свои прегрешения.
— Я вижу все!
Щеки пылают в полутьме. Мой голос набирает силу, разносясь по часовне раскатисто, так что подрагивают стекла.
— Я вижу вас насквозь, пусть даже во стыде вы прячете лица свои. Суетность переполняет вас, ничтожность ваша воспламеняет вам щеки.
Удачная фраза. Надо бы ее запомнить, пригодится для моей новой трагедии. Некоторые физиономии уже, можно сказать, вселяют надежду. Вон та толстуха со слезами на глазах, губы дрожат, вот-вот разревется. Ну и шельма! Видел, как ее перекосило, едва дщерь моя упомянула о посте.
А ты, угрюмая, обезображенная шрамами? Ну-ка, в чем твой грешок? Уж чересчур придвинулась к своей смазливой соседке, полускрытая мраком длань так и тянется к ее ручке. Вижу я, как, слушая меня, ты словно невзначай алчно поглядываешь на нее, как скряга на кубышку с монетами.
И ты, — да, да, ты, которая за колонной. Глаза закатила, точно испуганная кобыла. Щека то и дело дергается, губы трясутся. Беззвучно взываешь ко мне, сцепив пальцы на плоской груди. При каждом моем слове вздрагиваешь от страха, от наслаждения. Знаю, что тебе снится по ночам: упоенное самоистязание, покаянный сладостный восторг.
А ты? Раскраснелась, тяжело дышишь, глаза блестят, и не только в порыве благочестия. Моя первая ученица обращает ко мне лицо, протягивает руки. Лишь коснись рукой, молит она, лишь взгляни на меня, и я стану тебе вечной рабой. Не так скоро, дорогая моя, придется подождать. Продлим слегка удовольствие, насупим брови — и вмиг меркнет все вокруг. Но вот блеснул им спасительный луч, мой голос делается мягче, в возвышенных словах ласково журчит надежда на спасение:
— Но милость Господня, как и гнев Его, бесконечна. Заблудшая овца, возвращающаяся в стадо, во сто крат дороже Ему, чем ее более добродетельные сестры. — (Вот умора! По опыту знаю, что заблудшая овца за все свои муки скорее всего угодит на воскресный вертел.) — «Возвратитесь, дети-отступники, — сказано в Книге Иеремии, — потому что я сочетался с вами и приведу вас на Сион».
На миг я перевожу взгляд на свою ученицу. Дыхание ее все порывистей. Еще немного, и она впадет в экстаз.
Монолог мой завершен. Разбросав им банальности, как манну небесную, я готов оставить паству в покое, пусть переваривает. Я продемонстрировал им и силу, и кротость. Чуть пошатнувшись, поднес руку к глазам, едва слышно проговорил, дескать, устал, путь был долог и нелегок, показав, что ничто человеческое мне не чуждо. Одна из сестер — Альфонсина, кажется, — услужливо поддержала меня под руку, подобострастно заглядывая в глаза. Я мягко отстранился. Не надо мне ваших фамильярностей!