— Верно, — кивнула я, вяло улыбнувшись. — Это Мать Изабелла ее отослала. Но, вот увидишь, мы вернем Флер. Мы скоро вернем ее обратно.
Кто знает, бросаю ли я просто слова на ветер, или Перетта меня понимает. Но пока я говорю, она уже не слушает, ее внимание отвлек образок, висевший у нее на шее. Он был эмалевый, с изображением святой Кристины Чудотворной, раскрашенный оранжевым, красным, голубым и белым. Видно, яркие краски ей нравились, потому и носила образок. Святая, живая и невредимая, парила в кольце священного пламени; Перетта поднесла образок к глазам, что-то радостно воркуя себе под нос. Она так и не отрывалась от образка, пока мы наконец не вошли с ней в часовню и не заняли свои места в толпе монахинь.
Всенощная длилась дольше, чем я ожидала. Новая аббатиса не позволила зажигать много свечей, и сама время от времени проходила вдоль рядов со светильником, чтоб удостовериться, что никто не заснул. Пару раз она резко окрикивала сестер клевавших носом, — кажется, сестру Антуану и еще сестру Пиетэ, — ведь пение звучало тихо и даже убаюкивающе, а ночь, согретая долгими часами дневного солнца, еще не достаточно остыла, чтоб ободрить прохладой. Минуло почти два часа, прежде чем снова зазвонил колокол уже к Хвале, началу заутрени, и стало ясно, что прежней передышки между двумя службами теперь не будет. На мне были шерстяные носки, но я дрожала от холода, хотя сквозь щели крыши уже просачивался рассвет. Снова дважды ударил колокол, призывая к Хвале, и по толпе пробежал шумок, так как снова перед всеми явился Лемерль.
Вмиг от сонливости у сестер не осталось и следа. Вокруг занялось еле слышное шевеление, головы, точно подсолнухи к солнцу, поворачивались к Лемерлю. Кажется, одна я так и не подняла головы. Вперив взгляд в сомкнутые руки, я слышала, как он идет, его легкую, такую знакомую поступь по мраморным плитам, и поняла, что он остановился у кафедры, замер в своем черном одеянии, одной рукой взявшись за серебряный крест, который теперь не снимал.
— Дети мои. Iam lucis orto sidere. Взошла утренняя звезда. Возвысьте голоса свои, чтобы приветствовать ее.
Я пела псалом, по-прежнему не поднимая глаз, слова странным эхом отдавались в мозгу. Iam lucis orto sidere… Ведь и Люцифер до своего падения, подумалось мне, был Утренней Звездой, самым ярким среди ангелов. И при этой мысли я невольно во время пения взглянула на Лемерля.
Слишком поздно я отвела взгляд. Iam lucis orto sidere. Он смотрел прямо на меня и улыбался, словно прочел мои мысли. Лучше бы я не поднимала головы.
Псалом пропели. Началась служба. Я почти не слышала, что говорилось о посте, о покаянии, я замкнулась в своем горе; ничто остальное меня не трогало. Слова: раскаяние, суетность, соблазн, смирение — точно пчелы, с жужжанием проносились мимо ушей. Они для меня утратили значение. Я думала только о Флер, в утешение у которой не было даже Муш, о том, что все случилось так быстро, что даже носик утереть, даже ленточку завязать я ей не успела.
Кыш, прочь, прочь! Я растопырила два пальца — знак оберега. Не сметь больше упиваться своим несчастьем! Что бы Лемерль ни замышлял, не навечно же он поселился в монастыре. Он уедет, и я отыщу свою дочь. Пока же придется играть по навязанным им правилам. Я использую все известные мне ухищрения, чтоб ни единый волосок не упал у нее с головы, а если по его вине что-то с нею случится, я убью его. Он это знает; поэтому ничего плохого ей не сделает. Хотя бы пока.
Какое-то движение вывело меня из ступора. Я подняла голову. Я стояла почти в самой глубине часовни; сначала мне показалось, что монахини со смиренно склоненными головами двинулись вперед для причащения. У алтаря на коленях, опустив голову, держа в руке плат, стояла одна. Вереница сестер тянулась вслед, и каждая, подходя, снимала плат. Я последовала за всеми, считая, что так велено. Продвигаясь вперед к кафедре, я сталкивалась с возвращавшимися оттуда сестрами. Дрожа, точно овцы, они шли, точно в полусне, мимо моего взгляда, с обескураженными, растерянными лицами. И тут я увидела ножницы в руке Лемерля и все поняла. Новации начались.
Впереди меня Альфонсина заступила на свое место у кафедры, в трепете полного повиновения подставив затылок под ножницы. Настала очередь Антуаны. Прежде я никогда не видала ее с непокрытой головой, и внезапно открывшиеся ее густые волосы поразили меня своей красотой. Но вот в дело вступили ножницы, и Антуана вновь стала прежней, бесцветной, точно выброшенная на берег медуза, губы беспомощно вздрагивают. Лемерль произносит свое благословение:
— Отныне отрину я всю суету мирскую во имя Отца и Сына и Святого духа!
Бедная Антуана. Какую иную мирскую суету ведала она в своей грустной, наполненной страхом жизни, кроме кухонной и провиантской? Мимолетная красота явилась и погасла. Она стояла, испуганно тараща глаза, волосы неровными клочками торчали в разные стороны; тучные, сведенные вместе руки шевелились, будто все ее утешение было в привычном, покойном мешании теста.
Следующей была Клемент: она склонила голову, льняные пряди блеснули в свете. Как странно: только вечно молчаливая Жермена вскрикнула, едва ножницы коснулись волос Клемент. Клемент просто дерзко взглянула на Лемерля, от стрижки она стала моложе, блудница с лицом отрока.
Но волосы были не единственной мирской суетой, которую нам предстояло отринуть. Старая Розамонда с остриженной, плешивой головой покорно сняла с шеи и протянула Лемерлю свой золотой крестик. Губы ее шевелились, но слов было не разобрать. Скоро на обратном пути она поравнялась со мной, подслеповато шаря взглядом по часовне, будто ища кого-то и не находя. За ней Перетта, уже и так остриженная, угрюмо вытягивала из карманов свои сокровища. Какое там — жалкие безделки. Обрывок ленты, гладкий камешек, лоскуток, ничтожные, безобидные суетные пустяки, милые лишь детской душе. Особенно не хотелось ей расставаться со своим эмалевым образком, и уж было удалось спрятать его в кулачке, но сестра Маргерита не преминула заметить, и образок последовал вдогонку остальным сокровищам. Перетта ощерилась маленькими зубками на Маргериту, но та благочестиво отвела взгляд. Краешком глаза я видела, что Лемерль едва сдерживает смех.
Теперь моя очередь. Я бесстрастно смотрела в пол, пока мои волосы, огненный локон за локоном, падали вниз на груду прочих трофеев. Я думала, почувствую что-нибудь, — ярость или стыд, — этого не случилось, только затылок жгло от его пальцев, когда он, подавшись ко мне, смахивал вниз ворох спутанных прядей, срезая новые проворной, уверенной рукой, что помогло скрыть от чужих глаз тайное: то прижмет мне большим пальцем мочку уха, то чуть коснется впадинки на шее, — все это проделывалось скрытно, так чтоб никто не заметил.
При этом говорил он на два голоса: для всех громко произносил свое Benedictus[36], а мне еле слышно, едва шевеля губами, быстро нашептывал:
— Dominus vobiscum. Ты избегаешь меня, Жюльетта. Agnus Dei, что весьма неумно, qui tollis peccata mundi, нам надо поговорить, miserere nobis[37]. Я могу тебе помочь.
Я метнула на него полный ненависти взгляд.
— О felix culpa, ты прелестна, когда злишься. Quae talem ac tantum, встретимся в исповедальне, meruit habere Redemptorem[38], завтра, после вечерни.
Вот и все. Я поплелась на свое место, чувствуя, как странно кружится голова, как сильно бьется сердце и как призраки его пальцев крыльями огненных бабочек порхают у меня вдоль шеи.
В завершение обряда все мы числом в шестьдесят пять сидели на своих местах: остриженные, с каменными лицами. Щеки у меня по-прежнему горели, сердце отчаянно билось, и я, отчаянно стараясь это скрыть, сидела, потупив взор. Розамонде и кое-кому из монашек постарше пришлось поменять свой прежний кишнот на новый крахмальный плат, милый сердцу новой аббатисы; в полумраке сестры в темных балахонах и белых платах походили на стайку чаек. То, что прежняя наша настоятельница нам позволяла, — дешевые безделушки, колечки, бусы, безобидные тесемочки и ленточки, — было до последней ленточки изъято. Суета мирская, важно поучал Лемерль, что позолота на свином рыле, мы же соблазнились на внешний блеск. Бернардинский крест, пришитый на облачении монахини, уверял он, вполне достойное украшение; при этом его серебряный злорадно поблескивал на свету.
После общего благословения и слов покаяния, которые я пробубнила вслед за остальными, повела речь новая аббатиса:
— Это первая из многих перемен, что я намерена произвести. Сегодняшний день мы проведем в посте и в молитвах, дабы подготовиться к тому, что предстоит нам завтра. — Она умолкла, вероятно, чтобы увидеть по обращенным к ней лицам, какое впечатление произвели ее слова. Затем продолжала: — Я говорю о погребении моей предшественницы в том месте, где подобает ей быть погребенной: в нашем монастырском склепе.