— Что? Что?
— Признаюсь вам, я лично могу воспринимать веру лишь как слепую и идущую от интуиции. А когда она заявляет, что опирается на разум…
— Стало быть, вы считаете, что наука и философия отрицают сверхъестественное? Заблуждение, мой юный друг, грубейшее заблуждение. Наука просто пренебрегает им, и это совсем другое дело. А философия, любая философия, достойная этого наименования…
— Достойная этого наименования… Браво, браво! Вот опасные соперники и выведены из игры!
— …Любая философия, достойная этого наименования, неизбежно ведет к сверхъестественному, — продолжал аббат, не давая себя перебить. — Но пойдем дальше: если даже вашим современным ученым и удалось бы доказать, что между их главнейшими открытиями и учением церкви существует кардинальная антиномия, хотя при теперешнем состоянии нашей апологетики это воистину лукавая и нелепейшая гипотеза, что это могло бы доказать, спрашиваю я вас?
— Ну и ну! — улыбнулся Антуан.
— Ровно ничего, — с жаром продолжал аббат. — Доказывает только, что ум человека еще не в состоянии объединить все свои знания, и он продвигается вперед, прихрамывая на обе ноги, а это, — добавил он, дружелюбно улыбнувшись, — не такое уж великое открытие…
Видите ли, Антуан, живем-то мы не во времена Вольтера! Стоит ли напоминать вам, что так называемый «разум» ваших философов-атеистов всегда одерживал над религией лишь весьма обманчивые, лишь весьма эфемерные победы. Существует ли хоть один-единственный символ веры, в нелогичности коего можно было бы уличить церковь?
— Согласен, ни одного! — смеясь, прервал его Антуан. — Церковь всегда умела вовремя спохватиться. Ваши теологи недаром признанные мастера в искусстве фабрикации тонких и, по-видимому, даже логичных аргументов, что и позволяет им быстро оправляться после атак логиков. С некоторых пор, — вынужден признаться, — они ведут игру с… с… обескураживающей изобретательностью. Но поддается этой иллюзии лишь тот, кто заранее хочет, чтобы ему поставляли иллюзии.
— Нет, друг мой! Согласитесь же, что последнее слово, напротив, всегда оставалось за логикой церкви, ибо она гораздо…
— …гораздо гибче, гораздо упорнее…
— …гораздо глубже, чем ваша. Возможно, вы согласитесь со мной, что, когда наш разум черпает только из собственных своих источников, он способен лишь к словесным конструкциям, которые ничего не говорят нашему сердцу. А почему? Не только потому, что существует категория истин, которые неподвластны общепринятой логике, не только потому, что понятие бога, по видимости, превосходит возможности ума посредственного: главное же происходит это потому, — постарайтесь понять меня, — потому, что наш рассудок, предоставленный самому себе, не способен разобраться в таких тонких материях — ему просто недостает силы, недостает хватки. Иными словами, подлинная вера, вера живая, имеет право требовать объяснений, которые полностью удовлетворяют разум; но зато наш разум не должен отказываться от такого наставника, как благодать. Благодать просвещает. Истинно верующий человек не только направляет все силы своего разума на поиски бога, он обязан в равной мере смиренно поручить себя богу, тому самому богу, который ищет его; и когда он подымется до бога с помощью рационального мышления, он должен стать пустым и полым, должен стать… зияющим, дабы принять, дабы вместить в себя бога, что и будет ему наградой.
— Иными словами, мысли как таковой еще недостаточно, дабы постичь истину, и требуется взывать к тому, что вы именуете благодатью. Вот это признание, и признание весьма важное, — добавил Антуан, сделав многозначительную паузу.
Произнесены эти слова были таким тоном, что аббат не замедлил с ответом:
— Ох, бедный мой друг, вы жертва своего времени… Вы рационалист!
— Я… я… знаете ли, нелегко ответить на вопрос, кто ты таков, но признаюсь, я лично за удовлетворение требований разума.
Аббат замахал руками.
— И за все соблазны сомнения… Ибо тут и сказываются остатки романтизма: человек готов кичиться тем, что у него голова идет кругом, гордиться своей возвышенной мукой…
— Вот этого-то как раз и нет, господин аббат, — воскликнул Антуан. — Вовсе у меня голова кругом не идет, незнакомы мне также и возвышенные муки, ни это хмельное состояние души, как вы изволили говорить. Нет человека, менее склонного к романтизму, чем я. Мне чужды тревоги такого рода.
(Но, произнеся эти слова, Антуан спохватился, что его заявление уже не совсем точно. Конечно, никаких чисто религиозных тревог у него не было, в том смысле, какой вкладывал в эти слова аббат Векар. Но вот уже года три-четыре, как он не без страха познал чувство растерянности человека перед лицом Вселенной.)
— Впрочем, — продолжал он, — если я и неверующий, то было бы не совсем правильно утверждать, что я утратил веру: я склонен считать, что вообще никогда ее не имел.
— Оставьте, — перебил его священник. — Неужели вы забыли, Антуан, каким вы были набожным ребенком?
— Набожным? Нет: послушным, прилежным и послушным. Не более того. Выполнял свои религиозные обязанности, просто как хороший ученик, вот, в сущности, и все.
— Вы слишком стараетесь обесценить свою юношескую веру.
— Да какую веру-то: просто религиозное воспитание.
А это, знаете ли, огромная разница.
Антуан не так стремился поразить аббата, как хотел быть искренним с самим собой. На смену прежней усталости пришло легкое возбуждение, оно-то и развивало в нем азарт спорщика. И он вслух сделал полный смотр своему прошлому, что для него было внове.
— Да, да, воспитание, — повторил он. — Вы только взгляните, господин аббат, как все тут увязано. С четырехлетнего возраста ребенку, полностью зависящему от взрослых, и мать и нянька твердят при всяком удобном и неудобном случае: «Боженька на небе, боженька тебя знает, это он тебя сотворил; боженька тебя любит, боженька тебя видит, осуждает твои шалости, боженька тебя накажет, боженька тебя вознаградит…» Подождите-ка! В восемь лет ребенка ведут на торжественную мессу для спасения души, а вокруг взрослые, распростертые ниц; потом ему указывают на красивый раззолоченный потир среди цветов и яркого света, в облаках ладана, под звуки органа. И оказывается, это все тот же боженька, и он заключен в этих белых облатках. Прекрасно!.. В одиннадцать лет ему рассказывают с кафедры, рассказывают со всей авторитетностью, как нечто само собой разумеющееся, о святой троице, о воплощении, об искуплении грехов, о вознесении Христовом, о непорочном зачатии и обо всем прочем. Он слушает, он со всем согласен. А как же ему прикажете не соглашаться? Как может он усомниться хоть чуточку в тех верованиях, которыми щеголяют его родители, его соученики, его учителя, верующие, заполняющие храм божий? Как же ему, совсем маленькому, усомниться передо всеми этими тайнами? Ему, затерянному в мире, с первого дня рождения живущему в непосредственной близости с таинственными явлениями? Задумайтесь над этим, господин аббат: я полагаю, что это, пожалуй, главное. Да, да, суть вопроса в этом! Для ребенка все в равной степени непостижимо. Земля под его ногами совсем плоская, а оказывается, она круглая; с виду она никуда не движется, а оказывается, кружится в пространстве, как волчок… Солнечные лучи наливают зерно. Из яйца выходит совсем готовенький цыпленок… Сын божий сошел с небес, и его распяли во искупление наших грехов… А почему бы и нет? Бог бе слово, а слово стало плотью. Кому дано — поймет, а нет — не важно, фокус удался!
Поезд замедлил ход. Кто-то в темноте визгливо выкрикнул названые станции. Новый пассажир, решив, что купе свободно, рывком открыл дверь и, чертыхнувшись, захлопнул ее.
Порыв ледяного ветра прошел по их лицам.
Антуан повернулся к священнику, теперь он с трудом различал его черты, так как фонарь почти погас.
Аббат молчал.
Тогда снова заговорил Антуан, но уже более спокойным тоном:
— Так можно ли, по-вашему, это наивное верование ребенка назвать верой? Разумеется, нет. Вера — она приходит позже. Вырастает совсем из других корней. И могу сказать, что как раз веры у меня и не было.
— Правильнее, вы не дали ей расцвести в вашей душе, хотя она была к этому прекрасно подготовлена, — возразил аббат, и голос его внезапно дрогнул от негодования. — Вера есть дар божий, как, скажем, память, и она, подобно всем прочим дарам божьим, нуждается в том, чтобы ее развивали… А вы… вы!.. Как и многие, вы пошли на поводу у гордыни, у духа противоречия, у суетных притязаний свободомыслия, соблазнились возможностью взбунтоваться против установленного порядка…
Но аббат тут же раскаялся в своем праведном гневе. Он ведь твердо решил не давать вовлечь себя в религиозные споры.
Впрочем, его ввел в заблуждение тон Антуана; аббат предпочитал сомневаться в полной искренности своего собеседника, не смущался ни едкими репликами, ни этими чуть ли не веселыми нападками, тем более что во всем этом пыле чувствовалась несколько вымученная бравада. Уважение, которое он питал к Антуану, не то чтобы поколебалось, в это уважение прокралась надежда, да нет, уверенность, что старший сын г-на Тибо не будет держаться своей жалкой, чересчур уязвимой позиции.