С чего он взял, что у него что–то осталось? Что у него есть? А ну–ка, покажи. Только что он просто кое–где побывал — здесь он побывал (она извлекла из коробки, стоявшей рядом с кроватью, салфетку «клинекс» и стала вытираться), а теперь снова вышел. Но я–то это взяла в себя, и оно сейчас во мне. Плевать на то, что я читала в «Британской энциклопедии», я верю, что взятое мной впитывается в меня и навсегда становится частью меня. Я чувствую это всем телом».
Она подняла кисти рук, прижала их к глазам и увидела вспышки яркого света разных цветов и форм. Везде. В каждой частице. И если кому–то знакомо это, он сразу поймет.
«Вирджиния могла бы понять сегодня ночью, как только увидела бы меня. Увидела бы цветное сияние вокруг меня».
— Ты счастлив в постели? — спросила она.
В постели у женщины, в самом безопасном месте. Мирно растянувшись.
Лиз вытерлась носовым платком.
— Липкая, — сказала она. — Она ко мне прилипнет, внутри? Не ускользнет?
Она прилипла к ней, оставалась в ней. А еще у тебя есть?
— Это все? Ты истощился, да?
Не много же ее у тебя. Что осталось, то в основном для нее. Но я хочу всю. Она моя. Она принадлежит мне, это часть меня.
— Хочу от тебя ребенка, — сказала она. — Представь, как бы это было. Я была бы хорошей матерью.
Я его мать, а не Вирджиния. Я знаю, как ею быть.
Даже если я останусь с Чиком. У меня может быть мой малыш, я могу носить его в себе, внутри себя. Растить его. Он мой. Я знала это, когда впервые увидела тебя.
— Почему так мало? — Она встала в постели на колени и положила на него руки. — Ты так хочешь?
— Нет, — пробормотал он.
Спи. Спи тут, в моей постели, а не в ее. А я возьму тебя, когда ты будешь спать. Буду за тебя держаться. Что ты принес для меня?
— Я люблю тебя, — сказала она.
И обхватила его руками, вдавила себя в него. А потом села на кровати, отодвинувшись. Затем слезла с кровати и встала. Я оберну тебя собой, возьму тебя, хотя бы твою маленькую частичку. Она все меньше и меньше. Ты не уйдешь. Хоть частичка эта, да останется.
— Боже, — вздохнула она.
С тобой я могла бы не останавливаться. А так можно? Вообще кто–нибудь может так? Почему мы тут, в конце концов, оказались? Каким образом нам удалось получить хоть эту малость? Никто нам этого не предлагал, никто не хочет, чтобы у нас это было. Я не должна была пускать тебя сюда, прятать тебя в себе — никогда в жизни. Мне положено стареть и умирать.
Ей представилось, как он однажды ловил рыбу и вдруг свалился в воду, пошел ко дну далеко от берега. И жил с принцессой–черепахой. Рыбак и черепаха.
Люди, которых он встречал на улице, стали другими; изменились дома; собаки, когда–то встречавшей его веселым лаем, больше не было — она сдохла, и ее закопали. Другими стали цветы, все поменяло форму, и он никого и ничего не узнавал — ни зерно в элеваторах, ни камни, ни муравьев на земле. Исчезли ящерицы, и высокие деревья, и болота. И остыла вода. Дело к ночи, подумал он. Вода стала холодной и прозрачной, и он снова увидел землю и поплыл к ней, помня ее. Но все изменилось. Никто его не знал.
— Что ты ей скажешь? — спросила Лиз.
Роджер что–то пробормотал в полусне, лежа на простыне посередине кровати. Одеяло они сбросили на пол.
Ты знаешь, кто она? А ее имя? Можешь открыть рот и сказать, как ее зовут? Что бы случилось, если бы я спросила тебя сейчас? Что–нибудь исчезло бы из комнаты, как будто улетело обратно? Все стало бы разматываться и пропадать, как в фильме, прокручиваемом назад? Перья облаками взлетают из кучи и приклеиваются к индейке. Брызги уходят в воду, из которой ногами вверх поднимается человек и на огромной скорости взмывает к небу, вода собирается, опускается и выравнивается. Из ошметков возрождается лопнувший воздушный шар. Шевелится земля, и под ней что–то движется. Сквозь расселину видно, как что–то перемещается в глубине. Потом из–под земли поднимаются иссохшие дряхлые тела: садятся, встают, выходят, начинают махать руками и разговаривать. И, наконец, возвращаются в город, к тому, что когда–то покинули.
Прокричи она ее имя, и все непременно проснутся. Произнеси кто–нибудь ее имя или их имена.
Ему казалось, что дома вдоль улицы — с освещенными окнами, звуками радио и телевизоров, детишками на коврах, женщинами на кухнях — стали совсем другими. Он искал свой дом. Где–то должен быть гараж с подъездной дорожкой и розовыми кустами, растущими на решетке у парадной двери, игрушки сына, оставленные на крыльце. Дверь открыта, но это не то крыльцо. Исчез и сам дом, и гараж, и розовые кусты. Остались лишь колючки и ежевика. И сорняки, которые пропалывали, пропалывали еженедельно. По всему дворику.
Пока мы здесь, она постарела и умерла. Если я укажу на нее, она отступит. Рот ее открыт, руки подняты вверх. Губы шевелятся, но она ничего не произносит. Ни звука я не слышу, ни имени.
Дверь в дом открылась, и он вошел — все в том же костюме, туфлях и галстуке — и обнаружил внутри лишь высохшую старую каргу. Он спросил, кто она, но она не помнила.
Но это не я с ней сделала. Это произошло само собой. Я лишь лежала здесь, удерживала тебя. Я прилепила тебя к моей постели.
— Слушай, — сказала она, рухнув на кровать рядом с ним. — Давай–ка выйдем.
— Куда?
— На улицу.
Лиз слезла с кровати, схватила его за руку и потащила. Когда он встал на ноги, она повела его из спальни к двери, выходившей в сад.
Они ступили на мокрую траву, и их обдало холодным ветром. Весь двор был погружен в темноту.
— Я не хочу выходить, — сказал Роджер. — Нас могут увидеть.
— Не увидят.
Опрокинувшись на траву, она увлекла его с собой, к себе.
— Сюда, — шепнула она.
На землю, в сырость, где можно дышать. Я нахожу тебя в темноте. Она нашла его и ввела в себя, туда, где он уже был. Темно? Не теряйся. Я здесь, сказала она. Под тобой. Вокруг тебя. Чувствуешь меня со всех сторон? Ты разве не понимаешь, что это я? Он опустился на нее всем весом, вдавив в траву. Какое–то насекомое, может быть, паук, проползло по ее ноге на бедро. От травинок у нее зачесалось тело. Ей хотелось извиваться. Двигай меня всю. Я чувствую, как шевелится каждая мышца. Теперь я везде. Лиз прикоснулась к нему в темноте и стиснула его в объятиях, придавила к себе.
Слейся со мной, просила она. Кто я? Я та же, какой была всегда. Я не меняюсь. Но меняется все остальное. Я вижу, как она стареет, как ненавидит меня. Это так же верно, как то, что во мне кипит настоящая жизнь. Вирджиния, я здесь: ты найдешь меня в темноте? Найдешь. Ты узнаешь меня по запаху — так пахнет трава.
— Она похожа на меня? — спросила она.
— Кто?
— Вирджиния.
Он что–то пробурчал.
Вирджиния, ты тонкая. У тебя узкое тело. Как бы ты себя вела? Твердой была бы, холодной как камень. Сухой, как лист. Ты кричала бы? Двигалась бы?
Я вышла за него, когда мне было девятнадцать. Я тогда еще жила с родителями в Лос–Анджелесе. Он играл с моим отцом в карты, и отец, врач, подходил к комоду, выдвигал ящик, в котором хранил образцы лекарств разных фармацевтических фирм, и нагружал его всевозможными пилюлями, всем, что тому было нужно. Он нравился моему отцу. Они разговаривали о япошках и Рузвельте, о Советском Союзе и Фрейде, и о Джо Хилле[168]. Летом мы с ним поехали на север, в долину Салинас, посмотреть на фермы. Мы нашли славное хозяйство, где выращивали овощи и паслись коровы и овцы. Овец он ненавидит.
— Ты ненавидишь овец, — сказала Лиз вслух.
Роджер снова ответил что–то невнятное.
Где–то через год я забеременела. Сначала родился Джерри, потом Уолтер. Последним появился на свет Грегг. Он всегда был его любимцем. Мы прикупили еще земли и завели свиней, и у нас всегда были куры и утки. Выращивали люцерну. Он хорошо разбирается в сельском хозяйстве. Даже мелкую ферму сделал рентабельной. За четырнадцать лет она стала у нас полноценным предприятием. Сейчас Джерри тринадцать, а Уолтеру двенадцать. А Греггу — семь.
— Семь, — произнесла она. — Греггу ведь семь лет?
— Около того, — отозвался он.
Я срываю с наших деревьев абрикосы, персики и зеленые сливы «сатсума». Сушу абрикосы на лежащей вровень с землей деревянной двери подвала. Варю сливовое варенье, делаю виноградное желе. На пеньке за сараем отрубаю голову курице — та в панике хлопает крыльями, разбрасывая перья. На кухне у стола стоит Грегг и смотрит, как я вспарываю курице живот, чтобы выпотрошить ее. Я объясняю ему, для чего нужна каждая часть внутренностей. Показываю камешки во втором желудке. Разрешаю ему подержать в руках яйца, так и не вышедшие на белый свет. В гостиной спит малыш.
Люблю тебя, сказала она. Ты — мой. Где–то там стареют люди. Она чувствовала, как они старятся, слышала, как они скрипят, как трещат их кости. В домах, тех и этих, в посуде скапливалась пыль, пыль покрывала полы. Собака его не узнала: его не было слишком долго. Никто его не знал. Он ведь покидал этот мир.