И я сам бы кораблем и сам колебался на волнах, и двигался с кораблем и с луной одновременно – так же, как тень от столба, которую расшатывал конус ржавого фонарного света. А в устье его желтого сияния, возле самой лампы – безвольной, разреженной сеткой толклись насекомые.
Было тихо и спокойно. Умиротворенно. Ничего, кроме свечения, одинокого столба и тихих, безвольных насекомых, еле слышно трепетавших крылышками и стучавших тонкими язычками звонов об электрическую лампу, не существовало.
И я полетел к ним. Чувствуя, как за спиной кружится и взвихривается прохладный воздух, вентилируемый хрупкими, натянутыми на вытянутые обода, хитиновыми слюдяными крыльцами.
Я был одним из них – с равнодушными, терпеливыми глазами, распадавшимися на мелкие, единичные фасетки, в каждой из которых горел синим телевизионным экраном один и тот же сюжет. Я – один из них, потому что все они мне знакомы, все художники из моего окружения. Вот Лео – большой длинный комар, с огромными набрякшими глазами, в которых бьется ровным лилово-синим цветом неясный двойной абрис.
Тысячи мелких глаз комара приблизись ко мне: в верхних отсвечивает смутный, неразличимый, синеватый сюжет, а в нижних – отражение кофейно-коричневого наноса в чашке. В центральных фасетках сырым стеклом дрожит насекомоподобный человек, с жаждой и терпением смотрящий в эти бесконечные равнодушные зеркальца – это я.
3.
Очнувшись от того, что тень татарина заслонила свет и видение исчезло, я открыл глаза и увидел его каменное, с оспяными выщербинами лицо близко к себе.
Потом он удовлетворенно отодвинулся.
В этой его удовлетворенности торжествовала хищная, абсолютная сытость насекомого. То личное, тайное, оголенное, что он выпотрошил из моего видения, вызвало на его лице маленькую, кривую насмешку. А черный глаз, блестя, медленно проплыл над тяжелым поворотом айсберга тела обратно к столу.
По толстой нижней губе хищным соком стекала тонкая паутинка слюны.
Всю дорогу, пока мы шли вместе, я не сказал другу ни слова.
Он понимающе молчал. Мы расстались незаметно, словно во сне.
И из этого сна, начавшегося с трамвайной остановки, просочившегося затем сквозь кирпичную рухлядь дома в красноватый проем двери, в отшлифованную электрическим светом мастерскую, в черно-лиловую дрёму татарина-маятника, – из этого сна я перешел в свои новые, неповторимые – нигде, ни у кого.
4.
Я рисовал целый день. Сорванные шторы валялись нищенской мешковиной под низким подоконником, постамент которого попирала обнаженная, природная натура света. Свет был абсолютно прекрасен и абсолютно гол. Только рамы и крестовины широкого окна сдерживали сияние этой живой, первородной, нерукотворной статуи.
Что я увидел и что рисовал?
Почему мне теперь стало понятно имя «татуировщика снов»?
Бывают озарения длиною в комариный писк.
Секунды разряда чистого восприятия.
Когда сознание выбивается резким головокружительным хлопком из своей темной, тесной колбы и расширяется безостановочно и свободно, как Вселенная в первые секунды творения.
Ощущение счастья, свободы, беспечности и произвольности вдруг определяется как норма и руководит тем, что было сознанием. Но его уже нет. Есть внешняя, безупречная, всесильная очевидность.
Тонкая граница между счастьем и безумием сдерживается едва лишь некоторой сероватой тенью присутствия наблюдения.
Это есть вдохновение.
Способность, дарованная татуировщиком, давала наблюдать это ощущение как замедленное, четкое, разделимое по всем молниевым прожилкам и членикам дыхание анатомии вдохновения. Словно он, как паук, пленял его крылья, обволакивал их; не усмирял, но погружал в томительный, медовый, бархатно-плывучий сон.
Визуально это чудо воспринималось как сияние чистых, сразу схватываемых интуицией цветов.
Как если бы человеческий глаз, случайно слепленный слепым хасом, впервые прозрел первозданное, неназванное Бытие.
Я рисовал так, точно на мои глаза было нататуировано всё, что я увидел во сне.
Широкая, объемная, студенисто подрагивающая картина.
К вечеру, не отвлекшись совершенно ни на одну постороннюю мысль и физиологическую потребность – как я думал, – я завершил работу.
В комнате горел свет – не помню, когда он был включен. На столе стояла бутылка с кефиром – пригубленная и облизанная вязко-крахмальным белым языком подтека на горлышке. Взлянув на нее, я испытал сильную слабость и тошноту голода.
Я завесил картину, допил кефир, погасил свет и заснул.
5.
В следующие два дня я продолжил рисовать.
Настроение было отличное, вдохновение свежими дивными цветами поместилось в вазе утреннего спокойствия.
В глазах стояло последнее сновидение – каждое утро это был новый набросок – такой яркой и детальной памяти, словно он отпечатывался на сетчатках.
Делая зарисовки, – в последний раз мне приснилась не целая картина, а несколько разрозненных эпизодов-эскизов, – я обдумывал, что со мной произошло.
По рассказам я знал, что татуировшик дает каждому, кто к нему приходит, возможность настоящей, глубокой самореализации. Во время гипнотического транса он высвобождает в «тонком
теле» человека, образно говоря, нити, тонкие волокна его творческой энергии. Как будто очищает душевную кожу и дает колыханиям этих тонких паутинок воспарить. Чувства обостряются из-за трепетания воображаемых творческих «щупалец».
Но взамен приходится отдать часть энергии, проходящей по этим же паутинкам.
В действительности, ситуация могла бы выглядеть так, будто большой хищный жадный паук, сидящий в невидимом поле тяготения, подвешен на энергетической паутине, а в ней завязшими насекомыми дергались художники, производя свои творческие потуги.
Возникал симбиоз «хозяин-жертва», в котором каждая сторона исполняла свою роль.
Было ли мне обидно быть в роли жертвы?
Мог ли творец, получивший импульс вдохновения, быть жертвой?
«Люди испокон веков живут в подобных сетях, – размышлял я. – Рабовладелец и раб, работодатель и работник; кто платит деньги и кто их отрабатывает. Они всю жизнь связаны подобными гравитационными отношениями. Каждый день ходят на работу, скользя по этим линиям в центр, приближаются к пауку и отдают энергию в виде затраченного труда и времени своей жизни. А потом отвозят домой свою, преобразованную в деньги, долю энергии… Мы точно такие же. К тому же я полгода не мог нарисовать ничего толкового… только и всего, взял энергию в кредит… то, что придется расплачиваться с процентами… так все делают… ипотечная энергия… я буду хорошо работать, как я обычно… внутри этой паучьей терминологии… как муравей. Маленький, трудолюбивый рабочий-муравей. Ничего не решает, трудится над своей внутренней жизнью».
В конце концов, я просто получил трудоустройство, конечно, своеобразное, – но, по сути, не многим отличавшееся от того, которым существуют обычные люди.
6.
Через два дня ко мне наведался Лео, со своей мадам и тем самым общим другом.
Он был взбудоражен, в нетерпении бил себя хвостом по бокам, весело шумел, от его окрытой шеи пахло фруктовыми винами, теплым потом и где-то по краям пиджачных рукавов и воротов рубашки, отвернутых белым канцелярским листом – дорогим парфюмом. Он снова напоминал того подвижного, беспафосного, смешливого Лёву Сизова, с которым я вместе когда-то учился у нашего художественного мастера. Носясь по мастерской, хватал мои картины и выкривал:
– Вот эта?! Или эта?
Мадам – тонкая, худая, с запястьями, которые, без сомнения, можно было обхватить цепочкой из десятка муравьев, – раздвигая длинные суконные подолы платья, словно снежные сугробы, слонялась вслед за Лео. Похожая на породистую, анорексичную борзую, с вытянутой – горлом вазы – шеей, под прозрачной стеклянной кожей которой светились синие жилки. Треугольный голос «мадам Лалик» (конечно, это был творческий псевдоним) поднимался и ударялся своей вершиной о потолок, когда она заходила в дальний угол моей комнаты, где косой скат крыши делался очевидным. Да, ее голос, начинаясь широким низким тембром, затем утончался, иссякая на верхушке слабым беспомощным сипом:
– Леооо, вот смотри, какой эскиииз… какие синие квадраатыыыы…
Общим знакомым был Алеша Белкин. Карикатурист с грустным и усталым характером. Всегда спокойный и печальный, сдержанно-настороженный, как сложенные друг на друга блюдца, венчающие высокий стакан. И поэтому он старался особо не расшатываться, не звенеть, а соблюдать ровную осанку и незаметность, словно боясь, что Лео заденет его локтем. Впрочем, он также напоминал прямоугольный спичечный коробок – из-за своего пиджака, бело-пестрого посредине, и с коричневыми вельветовыми рукавами.