В глазах колкой сухостью першила усталость. Тонкая и резкая, красноватая. Я потер глаза еще и еще. И различил вдали протяженные, словно поставленные боком лезвия, явственные багряные ниточки. Они колебались в воздухе, пружинясь, подрагивая, подчиняясь не логике движений внешнего мира, а какой-то своей – живой, самостоятельной.
При моргании эти ниточки как будто сворачивались, а потом, распрямляясь, казались веселыми, подшучивающими надо мной ходулями. Того, кого они держали, не был видно. Он, казалось, всегда был наверху. Не сверху неба, а сверху меня, сверху глаз.
Ходули вздрагивали, боченились и, наоборот, выгибались. И тут я различил, как в пространстве возникали все новые и новые, углубляясь вдаль, высокие капилляры, подвешенные к небу. Они располагались в различных узорах, организованных в определенном порядке. Вот узор лица, над которым розой распускались волосы. Вот красной тушью очерчены приземистые бочонки корабельных фигур. И я начал складывать эти фигуры в нечто осмысленное и определенное – сначала наблюдая, а затем уже припоминая, что это все раньше я уже видел. Все это: все линии, изогнутые улитками узоры – все уже было раньше в моих картинах. Все это – отражение моих снов на глазах.
Я подошел к телефону и позвонил Лео. Было еще очень рано. Часов пять. Никто не ответил. Я позвонил Леше. Гудки потянулись вдаль и грубо оборвались тишиной.
– Да.
– Это я, Аляпкин.
– Да. Я слушаю.
– Тут эти… в глазах… линии… наверно, вторые глаза.
В трубке послышалось терпеливое сопение. И голос, после кашля, терпеливо и застенчиво:
– Это то, о чем я говорил. Это только начало. Потом их будет больше. Ничего страшного. Все с этим сталкиваются. Потом обновим глаза. Все будет хорошо.
– Как мы обновим глаза?
– Снова пойдем туда.
– А потом снова и снова?
Тишина неуклюже уплощилась, и за ней, как за картоном, Лешин голос кому-то что-то сказал.
Я положил трубку и лег спать.
15.
С этого момента моя история начинает подходить к концу.
Первые признаки загромождения глаз наслоениями снов проявились очень быстро.
Сны были все так же ярки и объемны. Но после пробуждения их чистота сразу как будто промокалась всеми предыдущими снами. Границы образов – молодые гибкие и старые ломкие ветви – сплетались между собой; краски почернели, словно кипы наслаиваемых друг на друга разноцветных ка'лек. Отдельно различимых фигур уже не было. Только где-то с самого бока зрения торчала какая-нибудь упругая скоба черты.
Видел я так же нормально, как и раньше. Но как только начинал сосредотачиваться на рисунке, проволочный и черный клубок утомлял и портил зрение.
Сначала я старался зарисовать сновидение по памяти. Но цвета улетучивались почти моментально. Потом, стараясь различить отдельные детали, осторожным, трудоемким сосредоточением вытаскивал какую-нибудь одну из них, словно извлекал из-под обломков едва уцелевшую часть вещи.
Поступать так, как это делали остальные, я не стал. «Обновление глаз» стирало путаницу образов, но за ним снова приходило нагромождение. И так – без конца, до тех пор, пока не наступит безумие или темнота.
Последнее, что я нарисовал, была картина, состоящая из абстракнтых разноцветных линий, не воплощавших ни идею, ни подобие гармонии.
Единственное, что такая картина могла бы олицетворять – это хаос.
Хаос, рожденный из прежней гармонии.
16.
Было холодно и темно.
Октябрьски день, сложивший себя в единое тело с вечерними сумерками, заполнялся хлестом тяжелого дождя.
Я лежал на кровати, глядя в дальний угол комнаты, в чьей темноте проступали острые плечи картин. Пытаясь согреться, выпил последний глоток коньяка и укрылся несколькими одеялами и занавесками с окна. Вечер тускло светился. Было так холодно, что, казалось, окно распахнуто. Но из глубины одеял, словно из набросанного вороха листвы, приходило тепло. Я засыпал и мне снилось, что я маленькое, тонкое насекомое, лежащее в стороне от грохочущего ливня.
Маленькое существо не сопротивлялось, не дрожало. Его не было заметно, словно оно само стало частью листвы. Но внутри него возможен был целый цветной мир, отраженный миллионами нейронов.
И, возможно, ему снился тихий сон, рассказываемый дождем. Дождь сидел на подоконнике, уперев одну ногу в грудь и свесив другую на наружнюю стену дома. Но его голос слышался не здесь, в комнате, а там – за коробкой двора, за широким брандмауэром, возвышавшимся нелепой короной; за сотнями чердачных будок и закопчено-ржавых башенок труб; за шепеляво пенившейся мостовой под водосточным водопадом; за набережной, косившей чугун ограды; за рекой, покрытой короткоиглистой шерстью ливня; за горбами гор московского старого фонда; за долами покинутых шоссе; за лесами и паутинами уже неразличимо каких антенн и проводов:
Под окном рассказывает дождь.Пришлый дождь чужой пыльцой копытитНа обочине озябших листьев дрожь,Слепит сад и сам во сне не видит.
Дождь в потухшем зреньи муравьяОтражается и наливается почайно.Половодье перелижет за краяОтпечатанных следов, как букв случайных.
Лист, медовой краской позлачен,Свернутый в ладью ладонью тлена,Тронет и подхватит сон,То плывя, то нет – попеременно.
Теплый дождь в сентябрьских краях,Пришлый из чужого. В каплях-жменях,В янтаре как, убаюкан прах,Мелочи, детали – без сложенья.
Дождь, наполненный музейной чепухой,Переносчик памяти мельчайшей:Горный сор, пушинка, нитянойПаутинки ус из тихой чащи,
Усик тли, члененье паучка,Сыпь с обветренной ракушки, заусенецРжавчины, и бахрома клочка,Зачарованный узор погибших телец;
А потом – почти ничто, померкший бред,Атомарный сон полураспада:Полутень, движенье, цвет – как следНа изнанке дремлющего взгляда.
Лист, всплывая, тащится в ручей,На себе неся хитин и влагу.Спит под цокот капель муравей.Дождь вольется в сон, слова – в бумагу.
2Лабиринт двойников. Повесть
1. Дядя Вова
Я – клоун. Это правда.
С самого детства у меня только и получалось, что ерничать, корчить рожицы и кривляться. Родители относились к моим чудачествам добродушно, снисходительно предполагая, что эта детская непоседливость – отражение острого ума – со временем пройдет. Так же, как подобный тип чистого, не замутненного занудством восприятия проходит у большинства людей.
Особенностью моего таланта, однако же, было замечать самые резкие и далеко не лучшие стороны характеров и положения дел, представляя их напоказ выпукло и свежо.
Как-то, лет в шесть, на домашнем новогоднем вечере я облачился в подушки и перья, помпезно проковыляв курицей в центр зала, кудахча, якобы ища потерянное яйцо, и подергивая временами головой. Собравшаяся родня покатывалась со смеху, а тетя Соня, одинокая худая женщина с круглыми быстрыми глазами, длинной морщинистой шеей и широким низким тазом, почему-то не выдержала общего веселья и вышла из комнаты.
В середине вечера папа отвел меня в сторону и сказал, что мой поступок – очень-очень плохой и что я почему-то должен извиниться перед тетей Соней. Но ведь любой говорил, когда ее не было поблизости, про «эту стареющую одинокую курицу, которая даже яйца не снесет». Почему тогда я не мог прокудахтать то, что все и так говорили друг другу вслух?!
Именно тогда впервые было испытано мной горячее и слезное сопротивление несправедливости того, что называется «двойными стандартами». И как можно было извиняться за то, от чего дядя Семен смеялся даже под столом?
Моя склонность к подражанию находила отклик в голосе и умении удачно копировать интонации. Откуда что бралось, неизвестно, потому что никто из всей родни никогда не пытался произнести ни единого слова не своим голосом. Все были серьезны и шутить не умели.
Разве только дядя Вова.
Дядя Вова – самый веселый человек из родни, по той причине, что «знал, когда надо вовремя выпить».
Говорят, меня назвали в честь него. Когда я родился, он был молодым и работал в армии. Он не пил, был серьезным и очень красивым, с военными усами. Теперь он не был серьезным, сбрил усы, и от него пахло вином.
Именно дядя Вова, в одном из своих своевременных и веселых состояний, однажды сформулировал запавшее мне в душу высказывание, которое и стало моим невольным амплуа: «Ты, Вовчик, – клоун, потому что рожа у тебя смешная и повадки, как у циркового медведя». Неизвестно, какие повадки были у этого медведя, но все мое детское существо в тот момент просияло, откликнувшись на зов, который вытрезвонил мою суть и назвал мое сокровенное имя.