жалость к этим двум умело своровавшим в магазине и им, его охранявшим, стремительно прорастала в нем. У них был один корень одна основа — Потеряшки. Не сумели ничего приобрести, только потеряли. Когда крадешь — тоже ведь теряешь.
Бочкин поднял обувку с пола и сунул в большой фирменный пакет.
— Ничего я не стану говорить хозяину, — решил он. Повеселел вдруг и порадовался за этих женщин.
— С Рождеством вас, милые Барышни, — поклонился он, бросая пакет в урну, подальше от магазина.
Пусть вас кто-нибудь найдет.
Он шел домой и представлял, и думал о том, как эти двое радуются, и может быть на сэкономленные на обувке деньги, мать купит елку и всякие сладости. И они будут веселиться и вспоминать, как они ловко провели продавца.
И Бочкин утвердился, что именно так и будет, и порадовался за них и за себя. Что его почти не огорчила это мелкое воровство.
И еще он почти с нежностью подумал: «… Это ж надо… Золушки».
26 ноября 2012, бестетрадные.
Порода
На интервью с ней, уже очень и давно популярнейшей писательницей, пришло много журналистов. Что и говорить, она сидела перед ними, не без гордости бликовала бриллиантами в кольцах, на своих пухлых пальцах и ждала своей тишины. Той тишины, при которой она могла говорить тихо и не спеша, о своих успехах, своей давней популярности, и любви народа к её книгам. Таких интервью в жизни её было немало. Но это отличалось только тем, что она неосторожно пообещала раскрыть тайну её давнишних отношений, с человеком который недавно почил не только на лаврах, а в буквальном смысле — почил, то есть умер. Об их отношениях ходило много слухов и много правды было в тех слухах. Но теперь, журналисты бросились на свою охоту за свежачком и заполонили все пространство её дачи. Сама она восседала в огромном деревянном кресле, сделанном из пня дуба. Оно было оригинальным, и она хорошо в нем смотрелась. Как будто была при дубовых могучих корнях.
— Вы обещали рассказать… Что повлияло на вас в жизни. Что заставило вас стать прозаиком. Что двигало вами.
— Только правду, — крикнули с другого места.
Она вдруг замерла от этого простого вопроса.
«Что двигало, сподвигнуло?» Она честно задумалась. И тут голова подбросила угодливо и быстро одно воспоминание. От которого ей сразу же пришел ясный ответ на этот вопрос.
— Зависть. Меня двигала зависть, — неосторожно вслух произнесла она.
Журналисты насторожились. Камеры отразили её одутловатое лицо, жесткое, без улыбки.
— Сейчас расскажу.
— Я из простой семьи. Мама моя малообразованная женщина, родом из деревни, — тихо начала она банальной фразой.
Да, она хорошо знала всегда, что не дворянка. Крупная кость, грубый голос, резкие манеры. У себя во дворе она общалась с такими же детьми, детьми дворников и всякой малолетней лимитой. Она с детства слышала грубые разговоры, нецензурную речь, видела затрещины, которые щедро раздавались детям, женам, мужьям. На кого Бог пошлет. Нередко получала их и сама.
Но однажды пришла мать и неуверенно сообщила ей, что хотела отдать её в спортивную школу, но там мест не оказалось, и она записала её в музыкальную. На класс какой-то домры.
— А что такое домра? — спросила она у матери.
— А хрен её знает, казахское что-то… Иди, лучше бы в спортивную… ты вон у меня какая здоровая. Но мест нет.
Так она оказалась в филиале музыкальной школы по классу домры. Она стала ходить по своей улочке, с синей папкой на шнурках — в которой лежали ноты. Эта папка вызвала уважение к ней даже у отпетых местных задир. Шел её тогда одиннадцатый год, и в школе ей понравилось. И играть она научилась не только на домре, но и на фортепиано. Научилась слушать классическую музыку, петь в хоре и играть в оркестре. И это ей очень даже пригодилось, образовало её и дало мировоззрение.
Но не это оказалось главным в то время для неё.
Тогда, на уроках игры на домре, она впервые увидела девочку Люсю Эйт. Она училась у того же педагога, только годом старше.
Прошло столько лет, но она и сейчас не может сформулировать что так поразило её тогда в этой сверстнице. Ведь они ходили в одной школьной форме, к одному педагогу, учились играть на одном и том же инструменте.
Но в этой Люсе Эйт… именно так, с фамилией. Она не была просто Люсей. И не могла быть. Только Люсей Эйт. фамилия была загадочной и странной. Для нее звучала как титул.
В Люсе Эйт было что-то такое, что разделяло их пропастью. И коса заплетена была также, и платьице с передником. Ан нет. Коса украшала её бледное лицо, как корона. Светлые волосы очень сочетались с темными огромными глазами. И щеки были чуть впалыми и придавали лицу незнакомый нам, дворнягам, аристократизм. Все в ней было утонченным. Даже медиатр, которым она играла, казался драгоценностью в её тонких, необычайно чистых для этого возраста, пальцах. Вся она была в каких-то незнакомых моему детству, подробностях. Не было в её движении резкости, быстроты. Не было форте в её интонации голоса, никогда. Чулки, хоть и грубые, обтягивали её ноги очень ладно, а туфли были начищены. От неё исходила незнакомое мне сияние чистоты и света. Женственности, которую я в своих кругах не встречала ни дома, ни в школе.
И представить себе, что какой-нибудь мальчишка-одноклассник бьёт Люсю Эйт учебником по голове — невозможно. Что её могли дразнить в школе из-за странной фамилии? Нет! Никогда. В ней была какая-то незнакомая мне защита. И я уже тогда понимала, эту защиту она пронесет через всю жизнь. И тут я ясно поняла, что во мне ничего этого нет. И никогда не будет. Не ляжет так коса, не натянутся чулки, и говорить тихо я никогда не смогу. И таким изысканным жестом перелистывать ноты. И так изящно наклонять голову, когда читаешь их. Эйт была девочкой из другого мира. Другой Природы. И мое сердце пронзила зависть. Впервые в жизни я завидовала, не предмету, а состоянию человека. Его несуетности, чувству собственного достоинства и непонятной свободе, и спокойствию.
И я тут же начала у неё учиться. Начала ставить ноги носками чуть врозь. До этого ходила носками внутрь. Потом стала следить за её интонациями, набором слов в предложении, какой воротничок в форме, и как он пришит. Попросила поиграть её медиатором. Она мне тут же подарила. Это были мои первые