За обедом я сообщила родителям о своем намерении изучать русский.
Родители не упали только потому, что сидели. Они продолжали некоторое время сидеть молча и даже есть, но воцарилась такая тишина, что звякнувшая о тарелку вилка прозвучала колоколом. И мне не лезла в горло эта печенка – она и так никогда не лезла! Мне показалось, что родителям меня жалко, а мне было жалко на них смотреть.
Они заявили, что у меня нет будущего. Что учить русский – безумие! Но безнадежность ситуации, я понимаю, была в том, что мама с папой знали, что переубедить меня невозможно.
Я отнеслась к непониманию со стороны родителей с удивительным спокойствием, как относятся к тому, что является самим собою разумеющимся: к осеннему затяжному дождю или непроглядному утру в январе… Хоть и скулит душа сквозь это спокойствие!
Идея изучать русский до того меня встревожила и вдохновила, что я не имела сил дожидаться полгода, пока начнется новый семестр, и записалась в русский хор – был такой в университете города Фрайбурга.
Родители не упали только потому, что сидели. Они продолжали некоторое время сидеть молча и даже есть, но воцарилась такая тишина, что звякнувшая о тарелку вилка прозвучала колоколом.
Я пела «Во поле березонька стояла…», разучивая тексты по транскрипции, написанной от руки латинскими буквами, не понимая содержания, но очаровываясь своей авантюрой все сильнее и сильней.
Да что родители! Даже профессора в университете не стеснялись в лицо говорить об отсутствии будущего у нас, студентов, дерзнувших изучать русский! Мы знали, что в Советский Союз никто не едет. А если едет – не возвращается.
И, стоило мне только подумать о своем будущем, в моем сознании возникала картина из фильма «Доктор Живаго»: занесенные снегом рельсы, оканчивающиеся в чистом поле.
В Музее обороны Ленинграда
(1977)
Я до того привыкла к тому, что моей нацией, поколением моих родителей, был совершен тяжкий грех, что тащила на себе эту вину кротко, как неизбежность. Сбросить ее, поставить в уголок и вздохнуть облегченно – не представлялось возможным. Вина была очевидной, расспрашивать было запрещено, петь народные песни – неприлично… В общем, позитивных чувств к немецкому народу у меня не было, а была только неловкость от ощущения себя немкой.
Мы (мы – это западные немцы моего поколения) до сих пор страдаем этим чувством, когда ясно, что ничем не окупишь содеянного и ничего не сможешь предложить взамен. И тот факт, что ты лично ничего дурного не сделал, тебя никак не спасает. Что чувствуют другие – не знаю, но у меня сложилось впечатление, будто немцы восточные ничем подобным не терзаются, словно им была дарована индульгенция за то, что взяли курс на коммунизм. Словно все забыли, что до того мы были одной страной, в которой все началось!
Шел семьдесят седьмой год. И вот я, красивая своей юностью, серо-голубыми глазами и льняными волосами (но, несмотря на молодость, уже тогда будучи богатым материалом для диссертации по психологии на тему «комплекс вины»), впервые в Советском Союзе, в Ленинграде, – я была очень рада, что оказалась в группе швейцарских студентов, приехавших для изучения русского, и о моем происхождении знали лишь доблестные гиды-комсомольцы, приставленные приглядывать за нашей компанией.
Я не шифровалась как шпион, но швейцарская группа служила мне определенно прикрытием, и гуляла по Ленинграду в относительном спокойствии, пока группе не предложили экскурсию в Музей обороны Ленинграда, который размещался в бывшем бомбоубежище.
Строки, написанные пером на моем родном языке, словно обрадовались, что их поняли. Я читала жадно, перечитывала снова все, что можно было разобрать, в ощущении приближения к какой-то разгадке.
Здесь-то мне и рассказали впервые про злодеяния фашизма, про блокаду, о которой я не знала ровным счетом ничего, про все, о чем молчали у меня дома, на родине, а экскурсовод, думая, что перед нею швейцарцы, не стеснялась в выражении чувств к фашистам.
В бомбоубежище имитировались взрывы. Стены сотрясались, в коридорах мигали, покачиваясь, лампочки. Страшные артефакты и фотографии проплывали у меня перед глазами. В одной комнате за стеклом находилась форма и каска немецкого солдата, которого убил отважный мальчик, герой. Ему удалось убить многих фашистов, потому он и был героем. Я прочитала, что убитый солдат звался Ханс, было ему девятнадцать лет, а родом он был из Швабии. Глотая невольно все, что говорила экскурсовод, я стояла и тупо рассматривала мелкие подробности трофеев: пуговицы, нашивки на форменной одежде, царапины на ремне, цифры на металлическом номерке… и увидела выглядывающее из кожаного планшета письмо.
Строки, написанные пером на моем родном языке, словно обрадовались, что их поняли. Я читала жадно, перечитывала снова все, что можно было разобрать, в ощущении приближения к какой-то разгадке. Письмо было от матери Ханса; писала она его, наверное, поздним вечером на чистенькой кухне, уложив младших детей спать… Война не добралась до Швабских гор, было тихо-тихо, только маятник часов мерно качался. Поэтому письмо ее было преисполнено надежды, что любимый сын вернется домой. И шлет она ему теплые носки, которые сама связала. Носки были там же, среди трофеев, – или мне это уже кажется…
Вещи Ханса молчали под стеклом. И я стояла молча, как соляной столб, среди негодующих, осуждающих, сочувствующих и разумом была с ними, а душа моя – там, под толстым музейным стеклом, металась и кричала – никто не слышал.
Тут и явилась мне разгадка – моя идентификация. Здесь, в ленинградском бомбоубежище, осознавая весь ужас, который творила моя нация, я поняла, что все же принадлежу Хансу и моему народу. Я – немка.
И словно свет пробился сквозь низкие грозовые тучи, сквозь рыдание дождя.
История любви
(1977)
Дело было так. Мы встретились в первый же день моего пребывания в Ленинграде, а лучше сказать – в первые же часы. Прямо на улице – бац! Вот так мчатся двое по своим делам – и это совсем не романтично: у него были в этот вечер свои заботы, у меня – свои… Моей заботой было догнать группу, которая отправилась в столовую ужинать, а я замешкалась и опаздывала. И так уже все опоздали – только что приехали из аэропорта и разместились, но ужин все же нам подали, хоть и не в свой час. И вот бегут двое, совершенно не романтично, и – бац! И все становится голубым и зеленым!
Я устремленно шла дорогой от общежития до столовой, расположенной в отдельном здании, шла как ледокол, когда он подрулил на своем легком велосипеде.
Он спросил меня что-то про подъезд какого-то дома – не подскажу ли я? И улыбался до ушей. Может, он сразу понял, что я ничего не подскажу, потому и улыбался. Я была иностранкой от головы до пят. А моя походка! Я и теперь за километр узнаю по походке русскую женщину: маленький шаг, мягкая поступь. Я так не умею.
«Не подскажете, где такой-то подъезд?» – ха!
Впрочем, если б он спросил: «Не подскажете, где тут планета Венера?», то я все равно стала бы ему отвечать – он был совершенно очарователен!
Он изобразил удивление, услыхав мой акцент. Хотя удивиться следовало мне, потому что он вдруг перешел на немецкий (который, впрочем, был гораздо хуже моего русского). Но я не удивилась: подумаешь, немецкий, вот я – я говорю по-русски!
Он оставил мне номер своего телефона, торопливо записывая цифры непонятно чем непонятно на чем, предлагая свою помощь в качестве экскурсовода, в качестве учителя по русскому языку, в качестве ангела, который решит любую меня настигнувшую проблему… научил меня довольно сложной фразе: «Позовите к телефону Дмитрия!» – и уехал, звякнув велосипедом.
Вот так обычный день с его обычной беготней вдруг становится романтичным воспоминанием.
Долгую зиму дремал город в ледяной мгле, лишь поздними вечерами взрывая концертные залы и театры неутолимыми аплодисментами, а к лету пробуждался – и не хотел ночами закрывать глаза…
Воспоминание было приятным, этот молодой человек был безо всякого преувеличения похож на Алена Делона, и голубая рубашечка была на нем такая… отглаженная.
Фразу я выучила (глупая старательность во всем), но звонить, конечно, не стала.
Прошло пять дней! Всякий раз, направляясь той же дорогой на ужин, я невольно искала его глазами. Но мне даже не приходило в голову, что ужинаем мы в шесть часов, а не в восемь, как в день приезда.
И как только, отужинав, я уходила с этой тропы, на нее вступал Ален Делон – и ждал. Каждый день.
Когда я увидела его на том же месте, с тем же велосипедом, с тою же сияющей улыбкой – я поняла, что и я его ждала. На сей раз я не отбилась от группы, со мною была веселая компания студентов – пришлось ему всех приглашать на прогулку по Ленинграду, и он был мил и щедр!
Студенты – народ понятливый и чуткий, никто, кроме меня, на свидание с Дмитрием не явился.