Студенты – народ понятливый и чуткий, никто, кроме меня, на свидание с Дмитрием не явился.
А город! Город имел аристократические дворцы и мрачные подворотни, хранил культурные тайны и носил имя вождя революции. Красота его соборов смиренно сожительствовала с прямоугольностью партийных лозунгов.
Когда темнело, вместо привычной рекламы загорались неоном только лишь простые слова, которые было легко читать и приятно узнавать: хлеб, молоко, рыба – ожившие слова со страниц моего учебника. Желтый свет фонарей разливал по улицам уют и покой – но странный был этот покой, не тихий, нет, а молчаливый, как старец. Долгую зиму дремал город в ледяной мгле, лишь поздними вечерами взрывая концертные залы и театры неутолимыми аплодисментами, а к лету пробуждался – и не хотел ночами закрывать глаза…
А Митя – он как будто был вылеплен изо всего, что мне нравилось в русских песнях, стихах, картинах… И ничего, что он был не богатырь в косоворотке, а Ален Делон – с фигурой пловца!
Ленинград был к нам ласков: гулять по городу было так хорошо! Полуподвальный ресторанчик, поцелуи на скамейке в парке – эта романтика была бы вполне банальной, если б ее не окутывал флер авантюры! Ведь правила поведения, предписанные Мите как строителю коммунизма и мне как гражданке империалистической страны, были довольно строгими – о, с каким упоением, с каким восторгом мы нарушали их!
Так бывает только в юности.
Когда русские придут
(1991)
Когда я была маленькой, когда я перестала ею быть и когда я достаточно повзрослела, чтобы вникнуть в смысл употребляемых взрослыми фраз, одна из них была для меня все же наполовину неразгаданной: «Wenn die Russen kommen».[1] Вначале я не понимала, зачем им к нам приходить. Но это звучало явным предостережением: будь готов и днем и ночью! Потом я почувствовала, что, кажется, они придут мстить. Интересно, что мне не приходило в голову выяснить, почему они должны прийти и, собственно, когда.
Годы шли, а русские – нет. И чувство опасности притупилось. Фраза «русские придут» стала вольно варьироваться. Вроде того, как Пушкин у русских вдруг возникает в повседневных ситуациях, далеких от поэзии: «А посуду кто мыть будет, Пушкин?»
«Когда ты это, наконец, сделаешь – когда русские придут?!» Но это существенно отличалось от русского «когда рак на горе свистнет», отличалось опять-таки предостережением: смотри, как бы не было слишком поздно!
Эту фразу знали все немцы моего поколения – мы с нею росли: «Wenn die Russen kommen».
Работа переводчика не могла обойти меня стороной, как бы я об этом ни мечтала. В 1989 году работала для фирмы Philips в Гамбурге, где должна была сопровождать делегацию хирургов из России и переводить, переводить, переводить. С утра до вечера перевод носил специфический характер (тема – медицинская техника), а вечером обретал человеческое лицо – я сопровождала хирургов и за ужином в гостинице, и потом до глубокой ночи – в баре.
Утром все мои подопечные бодро принимались за дела, и я снова настраивала мозги на медицинскую технику.
Я чувствовала себя хорошо, тем более что была избалована мужским вниманием – русские мужчины щедры на комплименты, а их в делегации было абсолютное большинство. Но я ужасно, ужасно уставала.
Опрокинув с ночного столика все, что попалось под стремительную руку, я схватила телефонную трубку и стала набирать номер портье.
Последний вечер пребывания хирургов в Гамбурге закончился, естественно, в баре, около четырех утра. Всем было весело и приятно: выпивали – и я выпивала, травили анекдоты – я переводила анекдоты, хохотали – хохотала, расходиться никому не хотелось – и мне… расходиться…
Проснувшись, я сразу все поняла: будильник старался напрасно («слыхали ль вы?» – нет, ничего не слыхала!!!). Через пятнадцать минут – выезд моих хирургов в аэропорт.
Опрокинув с ночного столика все, что попалось под стремительную руку, я схватила телефонную трубку и стала набирать номер портье. Он не сразу подошел, поэтому я вынуждена была придать своему голосу строгость и значительность:
– Слушайте меня внимательно. Сейчас, с минуты на минуту, к вам придет группа русских. Они не понимают по-немецки. И по-английски не понимают! Пожалуйста, сделайте то, что я вас прошу, это очень важно! Напишите на листе крупными цифрами время: семь пятьдесят. Семь пятьдесят! И когда русские придут – покажите им этот листок. Вы меня хорошо поняли?
– Да, – отвечал он так рассеянно, словно ничего не понял, поэтому я не ослабляла своего напора:
– Поймите, это очень важно! Покажите русским этот листок, просто покажите!!! Умоляю!
Я не могла больше говорить, потому что, что бы ни было, что бы я ни надела сейчас на себя за несколько секунд, мне требовалось время, чтобы накрасить ресницы!
Вероятно, портье почувствовал все нарастающее во мне волнение и сказал странным тоном:
– Успокойтесь, прошу вас, – и даже снизил голос: – Я все сделаю, как вы сказали… Но вы уверены, что русские придут именно ко мне??? Я живу в номере сто двадцать один…
Ой, цветет калина…
(1977)
Русский язык больше не хотел укладываться в голове сводом грамматических правил, он рвался вместе со мною на свободу. Я мечтала об окончании лекций, чтобы улизнуть от группы и наслаждаться городом. В общежитии я находилась только ради нескольких часов сна, завернувшись мумией в простыню – клопы падали на голову. И если б человеку не нужно было есть, то не нужна была бы и столовая с ее пахучим маслом со вкусом семечек – кажется, это масло наливалось во все блюда, кроме молочной каши!
Видела ли я прежде город такой красоты? Мой уютный Фрайбург был почти весь разрушен войной, а то, что осталось от благородной старины, было совсем другим!
Митя был хорошим экскурсоводом – он знал свой город и обожал его. Мы много гуляли и, конечно, были всегда ужасно голодны. Но нельзя же было все время перебиваться мороженым (о, я со страстью ела этот пломбир, какого никогда не бывало в Германии, да и в России такого больше не сыщешь!), и мы облюбовали потрясающее местечко – буфет внутри Витебского вокзала.
Это был невероятно красивый зал в стиле модерн – с зеркалами, часами, картинами и огромным буфетом из благородного лакированного дерева. Зал с самого своего рождения где-то в конце девятнадцатого века ни разу не реставрировался. Казалось, что не только изящные предметы интерьера, но и сами стены состоят из праха – чуть коснись, и все рассыплется зеркально-шелковой пылью, как во сне.
Еда, не изысканная, но приготовленная с любовью, по-домашнему, тоже была для меня своеобразным арт нуво: здесь я отведала котлет по-киевски, разных запеканок, винегретов, пирожков и солянок – ничего подобного я прежде не пробовала. О, русской кухни скромный цвет! Все же хорошо, что человеку необходимо есть!
Однажды, нагулявшись до полусмерти, мы снова очутились в любимом вокзальном буфете и заказали разной вкусной еды. Мы так устали от долгой ходьбы и долгих разговоров, что просто сидеть и молчать – уже само по себе было счастьем. Пусть бы неспешно готовились котлеты, пусть бы уютно тикали огромные часы, пусть бы тяжелые портьеры смягчали звуки, а зеркала отражали бы плывущие по залу белые чепчики буфетчиц… Пусть бы эта жизнь не кончалась!
В ожидании горячих блюд, довольные обоюдным молчанием и покоем, мы невольно стали наблюдать за парочкой, что сидела поодаль в уголке. Там явно разворачивалась драма: мужчина солидных лет, не менее солидного телосложения и в форменном сюртуке при погонах, означающих солидный ранг, плакал, утирая слезы платком своей спутницы – но не носовым платком, а тем, что красовался на ее плечах – расписной, с кистями. Судя по всему, сидели они здесь уже долго: много было съедено и выпито, и все приносилось новое, разливалось по рюмкам, елось.
Спутница военного была дама в теле, большом и белом. И так это было странно, что он утирается ее шалью, даже более странно, чем сами его безутешные слезы. Дама с сочувствием, терпением и смирением отдавала на растерзание платок, чуть подавшись грудью в сторону несчастного. Женщина почти не говорила, а только слушала, но каждую новую рюмку выпивала вместе с военным.
Так, печально и одновременно комично, проходил долгий вечер откровений толстяка. Герой драмы был, как бы точнее сказать, типичен. Из тех русских, не слишком, может, привлекательных с виду, что любят много есть, много пить, щедро платить и держать любовниц.
И тихо было в их уголку, меланхолично.
Пусть бы неспешно готовились котлеты, пусть бы уютно тикали огромные часы, пусть бы тяжелые портьеры смягчали звуки, а зеркала отражали бы плывущие по залу белые чепчики буфетчиц… Пусть бы эта жизнь не кончалась!
Как вдруг – дверь в стиле модерн с треском распахнулась, и в залу вдвинулась огромная женщина с высоким бюстом. Страшно сверкая очами, пошла она прямо на тихий уголок.