Похвала самоотверженности
Что можно сказать, в конце концов? Что – так уж человек устроен. Больше все равно не узнать. Это синтез всем анализам. Ложь – его удел. Стыд – его предел. Безответственность – его страсть и идеал. Нравственная форма безответственности – религия. Безнравственная – государство. Добрый – это кто не знает, хоть выколи глаза, что он злой; или правда незлой? Злой – это, кроме всех злых, еще и умный, который знает, что он недобрый? А потому – печальный. Умный Иннокентий Анненский считает, что Печорин добрый, потому что бросил слепого одного, как злой. А умный Печорин знает, что он недобрый, но догадывается, как следует Анненскому объяснять его поведение. Вот что это все? Может, это такой спорт типа тенниса? Вечный этот спор обо всем, о сути и прочих атрибутах Бытия. Может, есть эти правила игры, да и как им не быть? Когда люди – всегда люди. И нужно им неизвестно что, но всегда одно и то же, и маскируются они всегда, чтоб незаметна была подача. Процесс, видимо, не под силу сложен для сегодняшнего дня. Любого сегодняшнего. Хочется ведь человеку себя суметь исхитриться уважать. Кто в детстве не мечтал вынести кого-нибудь поинтереснее из горящего здания. Тут и до поджога недалеко. Не то чтобы, но недалеко. Если уж наблюдается порыв, особенно экстренный, – дело нечисто. Правда, есть такие профессионалы исключительных обстоятельств, люди, ловящие кайф от риска, нереальности, обычно в силу событий своей прежней жизни пристрастившиеся к неординарным условиям существования, летучие бригады. Правда, видимо, есть этому предел. Вот космонавты как будто сильно страдают. Там, где нет кайфа, начинается труд. Что же такое, в сущности, порыв? Это прорыв в бытие без принуждения, без самопринуждения, это безумная мечта о слиянии собственного интереса с потребностью в тебе. В последнем откровении – это дезертирство от того, что некому, кроме тебя, делать.
Дыра борьбы
Противостояние, конфликт, схватка, борьба, бой, война… Раньше как-то больше рассматривались участники всех этих дел, стороны – борцы, бойцы, воины, противостоянцы. Мол, за что идет борьба, во имя чего и прочая, прочая. А теперь – подустали тяжелые народы, стали подсчитывать количество жертв. А эти уже – ни за что, никакие, никто. Одинаковые жертвы, так страстно вожделенное равенство.
Да вот ведь возьмите законы природы: борьба противоположностей, борьба за существование, казалось бы. Ведь с кем-то, надо полагать, а не просто такая физкультура.
Так за что же боролись нанайские мальчики? Ходят слухи – их даже распространяют ведущие теленовостей – про влияние солнечной активности на агрессивность народов и народцев. Но так далеко отсылать можно куда угодно. Марс, так сказать, покрыл Нептуна – и, извольте видеть, опять перестрелка. А главное – жертвы, жертвы. Старики, женщины, дети.
Что это? Регуляция численности популяции? Смутные, бестелесные законы природы стучат в окошко, зовут пойти ограбить склад оружия, напасть на поезд, подложить динамит? Может быть, это, наоборот, вполне в теле, якобы отстраняемые от власти, от кормушки, от корыта – вербуют, мутят, подговаривают, науськивают? Их вполне рациональное и экономическое желание хорошо жрать вечно и вечно отдыхать красиво правит миром? Не может быть. Лень даже говорить почему.
Хаос, разрушение структуры… Тепловая смерть Вселенной – это не то, что лежим мы на шелковых кушетках, изнывая от жары, ни ветерочка, опахала не помогают. Нет, нет, это не отдых. Несовершение работы – не отдых, а как бы беспричинная, следовательно, бесцельная возня, пауки в банке. Волки от испуга скушали друг друга… Никто им не подсказал. Вот, именно, что Никто не подсказал, Никто не научил.
Все просто. Только всего очень много и потому уже – сложно. Раздражение, принятое за отношение… Борьба в доме, в семье, конечно, всегда идет: с курением, питьем, ленью, то есть вполне созидательная такая борьба. Иными словами, никто не хочет, чтобы, закурив, некто сразу помер или, не вынеся помойное ведро, потерял ногу. Такая борьба – с безволием, оскудением, и в первую очередь своим, – нормальна. Нельзя расширять сферу борьбы – вот в чем секрет. Самый милый вариант – это борьба добра и зла в собственном сердце. Тем более что и эта борьба приобретает несколько иной смысл, если согласиться, что нет нигде такого-сякого Зла, а есть оскудение Добра, успешно выполняющее функцию Зла. Все сводится лишь к умению генерировать Добро, все конфликты гаснут только так, только Добро закрывает глаза на обиду, требует с себя… Да что пытаться переплюнуть сказанное апостолом Павлом о Любви: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».
Вторая смерть
Что я могу? Еще раз написать, что жизнь ушла, что действительность умирает? Что даже пейзаж только благодаря тому, что имеет другие меры Времени, еще как бы есть. Но это конец. Не грех ли писать, когда это то же, что содрать уникальный наличник, никому не нужное свидетельство былого мастерства, с подохшей избы; внутри уже нет пола, развалена, растащена предыдущими гостями печь. Опишу-ка и я кусочек повалившегося забора, падающего в объятия куста, который некогда возле него рос. Ведь и сейчас красиво, а я воспользуюсь, что еще красиво, что еще есть кто-то, кому хочется умирающей красоты, и украду для него этот заборчик. И вот будет поп-арт. Искусство протяженности смерти. Ведь безумна еще красота сплетенья трав, шизофренически просты узоры кружев отцветшей сурепки. Она светла, а клевер грозно темен, богат листом и только что зацвел. А сныть – уж эта только не проста. Она сложна, и невесома, и высока, как пена над землей. Куда ни кинь. А липы угадали когда-то много лет назад, что следует стоять по две. Береза же одна, густа, тут вам не роща. Тут умерла свобода. На животах лежат дома-улитки, раковины-дома. Тут запустение доступно. Ушла жизнь, дома умерли и лежат на суше. Почему нежилой дом мгновенно рушится? Ведь не чинят же ежедневно-ежегодно жилые! Разве не видно, что умрет природа? Вот бревна. Как долго они жили после жизни дерева, а теперь ясно, что они – умерли второй смертью. Вот дранка. Она была жива, как лоснящаяся шерсть холеного домашнего зверька. И умерла – труха. Вот вам – тело без души. Еще служат ностальгии органические остатки русского духа, еще минеральное царство не настало совсем. Что будет потом? Археология? Каким словом накроется слой нашей псевдореальности? Здесь жили люди, которые вобрали в себя столько отравы, пропаганды, бессмыслицы, водки, и они отложат все это слоем в землю, очищая экологическую среду – для кого? Нужно ли нам будущее? Так болит сердце по недавно еще бывшему. Такая любовь – к прошлому или к его красивой смерти? Ответов нет. Есть невидимый жаворонок в бездонном небе.
Когда мы умрем, мы тоже умрем второй смертью.
Родина
Где Родина? Да вот она и есть. Разве не было понятно самому автору письма в редакцию, сколь выразительна подпись под таким письмом – 23 года, домохозяйка. А как все понимает. Да и знает. А стиль… Только вот не находит связи между Медведковом, неотоваренными талонами на сахар и Наташей Ростовой на балу. (Что касается до «Аптека, улица, фонарь», то там, на этой улице, уже ни один талон не был отоварен.) Культура, жалуется автор письма, призрачна – орем на мать, толкуя о Гуссерле. Да, вот в чем штука. Не мешает Гуссерль орать и толкать в трамвае. И не мешают возвышенной жизни талоны. Некрасиво вокруг. Ну, можно с этим отчасти согласиться, но боль за красоту и выискивание ее клочков по закоулочкам – это тоже духовная жизнь. Кто занимается культурой как спортом или бизнесом, тот не в счет, тот в лучшем случае служит беспроволочным телеграфом для неофитов: мол, культура, есть такое понятие, она была, и мы погружены в ее изучение. А тот «нежный толчок» душе, о котором говорит Набоков в «Подвиге», дает все же не специальная литература, как правило, во всяком случае не она. Наша Родина – это все, что у нас в душе, и все тут. И правильно, что русские писатели пытались родить Россию из себя. Чем не Родина? Чем не Россия? Что значит, была она или не была? Где?
Искусство, литература – это не истина. Это, конечно, делание, но не единственное, а лишь часть такая. Духовное делание может оказаться потом и литературой, и философией, и музыкой, и живописью, но обратный переход не так прост. Не надо преувеличивать роль искусства. И потому предъявлять ему претензии. Как и во всякой деятельности, в нем так много прикладных задач, много воспроизводства атрибутики нашего мира. Искусство делают люди. Феллини – вот кто в своем замечательном искусстве замечательно просвещает об искусстве. Почему же не наорать на мать? Что там такого запрещающего? А что, наши Толстые-Достоевские, что ли, не наорали ни на кого?