Ольга Шамборант
Опыты на себе
Предисловие автора
Если бы записки эти принадлежали человеку, известному чем-то другим, несомненным… Дело другое. А так, скажите мне даже, что вот жила, допустим, монашка, сестра милосердия, умерла в одиночестве, на чужбине или, хуже того, в центре отечества. И вот от нее остались поразительные записки. Я воспряну душой, сердцем, просветлею, порадуюсь, даже как-то успокоюсь за нас, за людей, но читать, упаси бог, не стану. Я особо как-то даже прочув твую предположительный стиль и дух ее записок. Даже почти что увижу внутренним зрением, – какие-то камни, проросшие травами стены, погоду ее духа, дрова ее одиноких светлых тягот. Поверю, но не стану убеждаться. Вот, так. Ну уж, а если мне скажут, что вот одна там биологиня, из такого-то института, что-то там карябала по ходу своей жизнедеятельности, я просто плюну.
А вот если мне сообщат, что запись есть магнитная, как Бродский утром встал один у себя дома, вернее, сначала лежит, вздыхает, читает, шуршит, не хочет вставать, судя по скрипам и томлению пленки, потом встает, тапки нащупывает, шаркает вдаль, там вода течет, потом бурлит, потом молчит почти что,– я стану прослушивать эту кассету.
Смею ли я рассчитывать быть прочитанной?
Часть 1. ПРИЗНАКИ ЖИЗНИ
* * *
Играет рояль. И кажется, что дело делается. Так замечательно, единственно правильно. Одним словом, дело в надежных руках. И слава богу. Симфоническая музыка, несмотря на призванность и способность заполнить все пространство мироощущения, так за тебя не работает. Она скорее олицетворяет все остальное, кроме тебя, вполне изумительное, но обнадеживающее только при условии твоего какого-то соответствия, – как хорошая жизнь. А этот черненький, такой элегантный, безупречный, а вот, поди ж ты, взялся раздолбать задачу моей жизни. И ничего не просит, не хочет – по законам явления из другого мира. Соло на других инструментах всегда служит их самовыражению. Можно ими восхититься, возвышенно позавидовать их сложной и сочной гармонии. Но они делают дело своей жизни. А рояль берется за все мои печали и так организует их, так излагает, что само их изложение гораздо существеннее их разрешения. Истинное утешение – это гениальная формулировка печали. Все остальное – подмена.
* * *
Сижу перед кабинетом врача. Линолеум – основное впечатление. Голые стены, поверхности. Стульчики с людьми, как реквизит театра теней. Все – кто как – сгорбились, скривились, читают, хотят заговорить, но не решаются, не хотят, чтобы с ними заговорили. Все видны. Все принесли сюда из дома свои ботинки, сапоги, нелепые костюмы, свою потертость или относительное свое благополучие. А главное, свою печать своей жизни на своем облике. Вот, что это? Неужто вся жизнь до сего дня – сорок, пятьдесят, шестьдесят лет – шла для того, так долго долбила, вымывала, выдувала, чтобы сейчас так сложились складки, такой приобрелся наклон, такая выросла борода, образовалась лысина, седина, близорукость, кривобокость? Неужели нас лепило, жало, мяло? И мы несем это как документ? Разрешите представиться! – вот что со мной жизнь сделала! И только это, собственно, она и сделала. Со мной. И мы интуитивно узнаем язык силуэтов. И ищем и иногда находим такую кривулину и загогулину, которая, как нам кажется, свидетельствует о подходящих, не противоречащих нашим представлениям о добре и зле мытарствах души и тела.
* * *
На пути к себе, к своей той жизни, ради которой живем, мы стоим, то смиренно, то бунтуя, в огромной очереди. Впереди нас – проблемы. Одних первоочередных тьма. Катастрофы подходят без очереди. Это могут быть землетрясения, смерти, болезни, клопы. Они грубо и с сознанием своего права, отодвигают нас, почти совсем отчаявшихся достояться, – назад, назад, назад. Вечная жизнь начерно. Только перепишешь набело полстраницы – рок опрокинет на нее чернильницу. Эта хроническая неудача, это ускоренное отдаление линии горизонта, это издевательское откладывание жизни – прямо по голове стучит, выстукивает, что так жить неправильно. Поняв один раз, что такое жизненная проблема, и как она разрешается, и что оказывается потом, надо бросить эти игры. Надо уйти в касание, халтурить в отношении общепринятого. Но ведь страшно рискнуть не собой, а другими. Как надо измучиться неизбывными неразрешимыми заботами, чтобы понять, что в тюрьме-лагере есть своя компенсация тяготам и ужасам – избавление от ответственности за других. Ты непосредственно ничего им не можешь сделать, значит – уродливая, но свобода. Одна задача, данная нам при рождении, – забота только о собственной душе при нашем строе достигается только в лагере.
* * *
Как в самой крупной жизненной неудаче, смерти, есть мощный кайф освобождения от бремени, рабства жизни, от всякой необходимости, забот, долгов, тревог и страхов, так и в каждом элементарном несчастье, в каждой неприятности есть свой маленький кайф, свое крошечное удобство хотя бы не ждать уже этого. Маленькие крахи не только увеличивают груз жизни, но и по-своему его уменьшают. Кое-что уже, слава богу, случилось, не все уже грозит обрушиться. Поэтому люди, на которых сыплются неприятности постоянно и неустанно, получают некоторое пристрастие, претендуют на некоторое освобождение от многих жизненных требований, частично хотят допустить смерть в некоторые свои пределы, чтобы уже там больше ничего не случилось. Почему затюканный неудачами человек не хочет яркого улучшения, сопротивляется чуждому ему (как неприятна бывает новая вещь) выходу из положения? Потому что надо тогда отказать смерти от тех углов, которые ей уже сданы, и получен некий капитал, который теперь надо неведомо где наскрести и отдать, и вновь решиться на все то, что уже смиренно проиграно.
* * *
Очень смешно выглядит спасение мира. Замечательные рерихи-ламы и всякие вновь севшие полулотосом норвежцы и голландцы предлагают какие-то картинки, годные лишь на ширму, и нестерпимо гнусные звуки музыки – вой болевых точек (коленок, тазобедренных суставов, зубов и прочего). Вообще меня всегда потрясает смелость и наивность перехода от чрезвычайно частного к совершенно общему. А главное, достаточно сделать правильно какую-нибудь совершенно маленькую вещь – и не нужно всей жизни долгой. Непонятно, зачем повторять эти правильные ритуалы, если во время их свершения уже все удается.
* * *
Как-то вера заставляет нас внутренне поморщиться. Да, конечно, наверно, нам всем – ну ясно, раз всем, то и нам, очень умным, – свойственна какая-то там форма веры. Такая материя, латающая дыры в наших познаниях. Ну, еще можно более симпатично воспользоваться этим понятием, имея в виду, как мы светлы изнутри, как чисты наши помыслы, полные веры во все хорошее. С надеждой все ясно, с любовью ничего не ясно, а вот вера – тут какая-то неловкость постигает образованного и полуобразованного человека. Другая сторона такого же точно дикого отношения к вере, но «преодоленного», – это повальное нынешнее обращение всех и вся. А ведь отсутствие веры – как отсутствие личности. Любовь разлита в мире, к ней можно только пристроиться, ну, приобщиться, но в ней гораздо меньше индивидуального, чем в вере. Любовь над опытом, она всегда его и выше и больше, а вот вера непосредственно связана с нашим опытом. В чем определенность, неумолимость устрой-ства жизни? В отсутствии «контроля». В науке любой эксперимент состоит из «контроля» и «опыта». Жизненный опыт – без контроля. Так вот, вера – это наш контроль. Твоя вера – это контроль в твоем опыте.
О знаменитых и безвестных страданиях
До сих пор не могу без муки и даже без слез читать Евангелие от Матфея – про крестные муки. Не пережить. Хотя никому не было легче умереть, чем Христу, ибо Он знал то, во что другим остается только более или менее верить. Невозможно читать о гибели царской семьи, хотя они все тоже были исполнены сознания своего предназначения, избранничества, помазанничества и т.д. Не просто жили себе. Значение их жизни кучка убийц ликвидировать не могла. Мощная потусторонняя поддержка в отношении этих людей не успокаивает почему-то нас. И еще нам так обидно, что Пушкина убили. В тридцать семь лет! Ранение в живот! Жена, царь, ненаписанные шедевры! (Кстати, религия большевизма нещадно эксплуатирует эту особенность человеческой натуры – жалеть гигантов духа, положения, таланта, и подсовывает своих идолов. Все эти мифы и сопли по поводу выстрела в Ильича и др. Это после стольких-то лет беспрерывной кровавой бойни).
И вот мы с детства принимаем эти легенды о нескольких противоестественных, противозаконных смертях-убийствах, и они стоят у нас в сознании, как слоники на буфете.
Неужто правда одни существуют для примера другим, и страдания зрителя с галерки (его нищета, его рак, его разбитое сердце, его неразрешимые проблемы, смутность его души) не так важны, как дела трех сестер? Неужто дело в сформулированности мотива страдания? Тогда что же делает человечество всем своим крестным путем как не формулирует в муках то, что было дано? Мы все живем для того, чтобы работали законы, действующие на больших числах, чтобы избранные формулировать были нами, ветеранами броуновского движения, толкаемы под локоть – сформулировать, воплотить.