Изданный Фолъкманом сборник — продукт одного из совместных проектов времен перестройки, согласованный с ведущими исследователями фашизма в ГДР. И действительно, между исследователями в Восточной и Западной Германиях наметилось существенное сближение в основной модели исторической интерпретации. С коммунистической точки зрения и так всегда было ясно, что фашисты и национал-социалисты представляли только авангард «буржуазного антикоммунизма», служившего щитом и мечом политической реакции. То, что этот антикоммунизм относился к роковым явлениям или — по выражению Томаса Манна — к «фундаментальным безумиям» эпохи, стало начиная с 1970-х гг. находить понимание и в Федеративной Республике как мнение, широко распространенное в научных и публицистических кругах.
Так называемый спор историков{8}, вспыхнувший в конце 1980-х гг., придал этой точке зрения неожиданную и яркую новую трактовку. Эрнст Нольте в своей книге «Европейская гражданская война, 1917—1956»{9} заострил тезисы о «фашизме и его эпохе»{10}, сформулированные еще в его ранних работах и в те годы с бурным одобрением принятые в левых кругах; у него получалось, что антибольшевизм немецкой буржуазии был той «изначальной» (и, как теперь выяснил Нольте, в своей основе легитимной) «основной эмоцией», которая и породила национал-социалистическое движение и потому составляла его подлинные историко-генетические корни. Согласно его точке зрения, возникновение и расцвет национал-социализма в Германии, и в особенности укоренение в стране гитлеровского «контруничтожительного» фанатизма, направленного против евреев, были бы невозможны без стихийного страха немецкой и европейской буржуазии перед кровавым хаосом и истреблением целых классов, которые несла с собой большевистская революция.
Десять лет назад в ходе публичных дебатов эта концепция «каузальной взаимосвязи» большевизма и национал-социализма вызвала скандал. Она и в самом деле в своих политических оценках и теоретических выводах значительно (хотя в исторических предпосылках и допущениях — минимально) отличалась от точки зрения, которую можно, пожалуй, в общих чертах признать господствующей в западногерманской историографии.
Противоречия в немецких образах России
Настоящая работа представляет собой попытку проверить и одновременно поставить под сомнение эту гипотезу, которая находилась в центре «спора историков» ФРГ (в свою очередь уже ушедшего в историю). Однако, подвергая методологической критике спекулятивное историческое мышление историка типа Эрнста Нольте или пригвождая к позорному столбу его апологетические тенденции, мы немногого добьемся. Ибо, обратившись к «взаимосвязи», существовавшей между завоеванием власти большевиками во взбаламученной Российской империи и захватом власти национал-социалистами в Германском рейхе, Нольте все же затронул реальную историческую связь. Однако он подал ее как чисто историко-идеологическую абстракцию, вместо того чтобы представить как живую противоречивую взаимозависимость. Надо отметить, что точно на такой же наклонной плоскости стояли и большинство его оппонентов.
Но реакция немцев на перевороты в рухнувшей царской империи обусловливалась не только некой абстракцией под названием «большевизм». Ведь им постоянно — и во время войны, и в мирных переговорах (в Брест-Литовске и Версале, в Генуе и Рапалло) — приходилось иметь дело с Россией, до основания потрясенной и изменившейся, но все еще существовавшей колоссальной страной, ее народом, империей и государственностью. Авторы многих немецких работ по большевизму упорно доказывали, что это плод специфически российского мировоззрения, политики или менталитета (вкупе со всеми полагающимися тут ингредиентами вроде «православия», «нигилизма», «карамазовщины» и т. п.) и что большевистский лозунг мировой революции является лишь трансформировавшейся формой «вечного» российского империализма или мессианизма.
Сколько авторов, столько и интерпретаций. Писать о большевизме просто как о «системе» или чистой «идеологии» стало специфическим занятием немецких катедер-марксистов и социальных теоретиков. Вплоть до конца 1920-х или начала 1930-х гг. все, как правило, продолжали говорить о «России» — «России Советов» или «Советской России». Лишь через десять лет после образования «СССР» или «Советского Союза» эти новые названия начали проникать в немецкий языковой обиход, но окончательно закрепились там, возможно, только в ходе антикоминтерновской пропаганды, развязанной нацистской верхушкой в 1935-1936 годах.
Однако нападение на Советский Союз в 1941 г., если отвлечься от официальных лозунгов крестового похода против большевизма (еврейского), в сознании немцев было опять-таки «походом на Россию», а в сознании русских, если так же отвлечься от сталинских лозунгов, — «Великой Отечественной войной». Короче говоря, подход к теме «Германия и большевизм» без учета многообразных наслоений традиционных и заново нарисованных образов России наверняка поведет в ложном направлении.
Кроме того, бессмысленно рассматривать отношения между Германским рейхом и новой Советской Россией как чисто двусторонние. Общим третьим участником в их взаимоотношениях всегда был «Запад». Завоевавший благодаря победе в Первой мировой войне глобальное господство и тогда же впервые получивший идеологическое определение «Запад» создал в пространстве Центральной и Восточной Европы cordon sanitaire[2] из новых государств против таких стран, как большевистская Россия и ревизионистская Германия. Все немецкие установки по отношению к Советской России всегда зависели также от позиции и политики в отношении западных сверхдержав и новых восточных соседей.
Те, кто в 1918 г. опасался возникновения «русской ситуации» в Германии, делали это не в последнюю очередь с оглядкой на «Версаль», доходя до навязчивой идеи, будто государства Антанты собираются заразить Германию «бациллой большевизма», чтобы уничтожить ее изнутри, — точно так же, как незадолго до этого Германский рейх при кайзере поступил с царской империей. Но именно новая Советская Россия, яростно самоутверждаясь и ополчась против всего мира, выступила против «Версальской системы». Такая политическая констелляция не могла не перемешать все опасения и ожидания, которые в Германии связывались с существованием абсолютно нового восточного державного комплекса, нацеленного на мировую революцию, дав в итоге сложную и противоречивую смесь.
Нельзя сбрасывать со счетов и зацикленность большевистских вождей на Германии, проявлявшуюся как в попытках насильственного революционизирования этой страны, так и в актах внешнеполитической солидарности с ней против держав Версальского договора. Но и это еще не все: называя Веймарскую республику «промышленной колонией» западных держав-победительниц, якобы жестоко подавляемой и безжалостно эксплуатируемой, аналитические выкладки и лозунги Коммунистического Интернационала почти дословно совпадали с аналитическими выкладками и лозунгами немецких националистов. Соответственно советским руководством проводилась широкомасштабная политика союзов и общих интересов в отношении различных слоев общества в Веймарской республике, вплоть до немецко-национальных и народнически-националистических (фёлькишских)[3] кругов, рейхсвера, добровольческих корпусов и т. д. Все это дополнялось декларациями о культурной близости, которые иногда во многом совпадали с представлениями о немецкой культурной миссии на Востоке, по крайней мере на вербальном уровне.
Тем безбрежней становились ответные ожидания, связывавшиеся с немецкими преимущественными правами при «восстановлении России». Если отвлечься от всех политических симпатий, то Советская Россия в любом случае воспринималась как державный комплекс, находящийся в стадии бурного развития и вышедший из-под влияния капиталистического Запада, комплекс, притягивавший к себе не только ипохондрические страхи, но и чрезмерные ожидания. Внутри- и внешнеполитические последствия опять-таки не учитывались.
Политика и культура
В остальном взгляды немцев на Россию никогда не определялись исключительно политическими, идеологическими или экономическими факторами. За три с лишним столетия между обеими странами сложились отношения совершенного особого, иногда почти симбиотического склада — художественные, философские, научные, экономические, династические, семейные. Мировая война, революция и Гражданская война повредили этим отношениям, но не уничтожили их совсем. Этим и можно объяснить особую ожесточенность, присущую многочисленным немецким свидетельствам о революционной смуте в России после 1917 г., — она во многом была обусловлена старинной, глубокой, пусть даже неоднозначной, взаимной близостью.