Политика и культура
В остальном взгляды немцев на Россию никогда не определялись исключительно политическими, идеологическими или экономическими факторами. За три с лишним столетия между обеими странами сложились отношения совершенного особого, иногда почти симбиотического склада — художественные, философские, научные, экономические, династические, семейные. Мировая война, революция и Гражданская война повредили этим отношениям, но не уничтожили их совсем. Этим и можно объяснить особую ожесточенность, присущую многочисленным немецким свидетельствам о революционной смуте в России после 1917 г., — она во многом была обусловлена старинной, глубокой, пусть даже неоднозначной, взаимной близостью.
Противоречивые ощущения, вызванные самим событием русской революции и его связью со смутой в Германии, нередко усиливали стремление найти смысл в этом море бедствий и катастроф. Пищей для него служила трагически окрашенная жалость немцев к себе как к нации, раздавленной ненавистью и недоброжелательностью окружающего мира, вырванной из страстных грез о мировом величии. В подобных поисках смысла в страдании русская литература, как никакая иная, давала опору и утешение. Возник целый цех якобы профессиональных знатоков и посредников в области русской литературы, философии, духовности, мировоззрения, культуры и души, нашедших массу читателей. Такого никогда не было прежде и не будет потом. «Вдруг оказалось, что русские могут страшно многому научить нас», — писал в 1923 г. Артур Лютер в «специальном выпуске» журнала «Дас дойче бух» («Немецкая книга»), где констатировал: «Еще никогда немецкий книжный рынок не был так наводнен переводами с русского, как сегодня»{11}.
Почти все эти переводчики, издатели, критики и интерпретаторы были «русскими» немцами и до 1914 или 1917—1918 гг. жили и трудились в царской России, а после Первой мировой войны пришли на смену русофобам из прибалтийских немцев, с 1880-х гг. захватившим монополию на истолкование и посредничество во всем, что касалось России. Исключительный читательский интерес, который они удовлетворяли, относился прежде всего к той погибшей России, каковую с недавних пор начали признавать значительной «культурной нацией». И в этом проявилась не только ностальгическая, но и крайне актуальная потребность. Именно в русской литературе искали объяснения мировой катастрофы, нашедшей в России, по-видимому, свое первое и ярчайшее выражение.
Если в предлагаемом изложении делается акцент не на антибольшевистской реакции и русофобских аффектах, а в гораздо большей степени на амбивалентной очарованности и умозрительных надеждах, связывавшихся в те годы в среде немецкой общественности с молодой Советской Россией, то не для того, чтобы сформулировать максимально резкий антитезис. Разумеется, нет сомнений в том, что захват власти большевиками и их новейший «социальный террор» вызвали волну фобийных и негативных реакций. Однако в побежденной Германии параллельно со всем этим поднималась сильнейшая волна позитивных аффектов и смутных ожиданий, настолько захватывавшая людей, что для этого трудно подыскать соответствующие исторические аналогии. Так или иначе, «новая Россия», в которой видели ядро неопределенного пробуждающегося «Востока», в те годы всецело занимала умы и воспринималась прежде всего как противоположный полюс и антитеза странам Антанты и нового «Запада».
Таким образом, напрашивается соотнесение одного с другим. И тогда окажется, что в Веймарской республике все более тесной фактической и материальной «привязанности к Западу» соответствовала в высшей степени интенсивная, но и амбивалентная духовная и политическая «ориентация на Восток». В какой-то мере частью и отражением этого явления стала агрессивная политика «восточного (жизненного) пространства», проводившаяся Гитлером и национал-социалистами. В любом случае и речи быть не могло просто о продолжении традиционной враждебности к России, сочетавшейся, как само собой разумелось, со злостным буржуазным антибольшевизмом и общеизвестным немецким антисемитизмом, которые лишь усилились и радикализировались.
Самопризвания двух имперских народов
Можно было бы даже реконструировать нечто вроде «longue duree»[4] взаимных фиксаций и мировоззренческих «замещений», причем с обеих сторон. Проект серии «Западно-восточные отражения», задуманный и начатый Львом Копелевым в конце жизни, своего рода «Александрийская библиотека», предоставляет для этого богатейший материал в области отношений двух стран, едва ли доступный еще где-нибудь{12}.[5]
Борис Гройс в эссе «Изобретение России» описал механизм, благодаря которому Россия — в отличие от Китая или Индии — в действительности (как считает Гройс) обладала только западной культурной традицией и никакой другой, сама изобретала себя постоянно как «Иное» Запада: «…перенимая, усваивая, трансформируя… оппозиционные, альтернативные течения западной культуры — и затем противопоставляя это Западу как целому»{13}. Важнейшими примерами могут служить заимствование византийского варианта христианства в качестве истинно «римского», возникновение славянофильства из духа немецкого философского идеализма, а также перенесение на русскую почву «марксизма» — заимствованной в Германии материалистической теории истории и общества, из которой Плеханов и Ленин впоследствии сформировали «идеологию» или «учение» русского толка.
Гройс категорически не желает смешивать эту традицию российского самоизобретения с «самоизобретением наций» в исторической социологии. На его взгляд, русские являлись не нацией в современном смысле, а «государственным народом (Staatsvolk), определявшим себя как коллективный подданный универсальной идеи, репрезентацией которой было государство»{14}. С тем большей заинтересованностью «российские авторы занимались поиском в западном мышлении начатков радикальной самокритики… чтобы затем трансформировать эту самокритику в "русскую критику" Запада»{15}. Иными словами, речь с самого начала шла о «самоизобретении» имперского народа с притязаниями на всемирность, превосходящую любой западный универсализм.
Вот почему не следует считать культурно-исторической случайностью, что идеи и теории немецкого происхождения постоянно оказывались особенно подходящими для подобной операции, и наоборот: что эта «русская критика» Запада именно в Германии находила самый громкий отклик и порой становилась интегрирующей составной частью «германской идеи». Ведь немцы также видели в себе не просто «(государство-)нацию», но имперский народ, ощущавший свое всемирное призвание. Подспорьем в этом им с конца XIX в. — помимо продуктов собственного духовного творчества — во все большем объеме и с растущей интенсивностью служили еще и русские литература, философия и искусство, как главные свидетельства противостояния с набирающей силу западной цивилизацией.
Но это еще не все. Если Россия, гигантская «полуварварская» и относительно молодая великая империя, в отдельные эпохи вызывала страх у части немецкой общественности, то в глазах других она представала естественным объектом и дополнением их собственных великодержавных фантазий, Германия воспринималась как растущая мировая держава и мировая империя лишь тогда, когда вступала в своего рода «особые отношения» с «российским комплексом» (понимаемым здесь как объект). И перспективы тут открывались уже безграничные.
В таком ракурсе история духовных и культурных связей обеих стран предстает на большом временном отрезке как колоссальные колебания в отношениях — то друзья, то враги. При этом взаимные проекции и надежды не были просто идеальными облаками на голубом небе идеологии и искусства, но всегда соотносились с реальной формой существования обоих народов и с конкретными историческими ситуациями, в которых те находились. Период с 1900 по 1933 г., служащий в данном исследовании предметом основного внимания (а также — правда, в другом аспекте — по 1945 г.), оказывается фазой крайнего сгущения этих взаимосвязей, и потому — если воспользоваться понятием, часто применявшимся Львом Копелевым, — особым историческим «хронотопом».
«Образы чужого» и «образы врага»
Картину, вырисовывающуюся в подобной расширенной перспективе, не назовешь ни более приятной, ни более беспроблемной, чем общее представление, порожденное великими катаклизмами прошлого столетия. Для немецких образов России справедливо в особенности то, что вообще характерно для проективных образов чужого: едва ли можно однозначно утверждать, что именно следует обозначить как «позитивные», а что — как «негативные» стереотипы. Так, дружески-восторженные высказывания о старой России, о молодой Советской республике или позднее — о Советском Союзе могли сопутствовать крайне нелестным суждениям о русских и русской культуре. Восхищение автократическими цивилизаторами России — от Петра и Екатерины до Ленина и Сталина — почти всегда было вызвано весьма негативной оценкой возможностей для самостоятельного развития российского общества. Разумеется, существовали и противоположные взгляды: восхваление подлинной, старинной, неискаженной России и демонизация навязанной ей «псевдоморфозы» (по выражению Шпенглера) в ходе образования общества и государства.