Кентавр, созданный из перепевов Маяковского горланства-главарства и пушкинских ямбов, оказался чучелом.
Почти половина списочного состава СП СССР в описываемы период принадлежала к этому поколению. Членов — полно. Поэтов — почти нет. Об этом, загубленном поколении — вторая часть книги.
Третья часть — "Медный век". Традиции века серебряного а с ними и вообще национальные поэтические традиции подхватило поколение, созревшее в послевоенном подполье нашей литературы. Выскочило оно, как чортик из табакерки, поднесенной стране Хрущевым. Россия чихнула, да так, что снова водворить тишину уже не смог никто. После безвременья, после полного отсутствия читательского интереса к современной поэзии, за¬лы и аудитории наполнились молодежью, слушавшей своих поэтов.
Серебряный век был очень долго полузапрещен, полузабыт (заставили-таки!), а классика, официально состоявшая из Пушкина, Лермонтова, и Некрасова, к коим старались добавить Маяковского, так была заболтана и проедена молью советской школы, что ее не читали — ее в классах "проходили" и отмахивались…
Интерес к поэзии в конце пятидесятых вырвался лавой из дремавшего вулкана, несмотря на бешеное сопротивление и массовое стукачество растерявшихся "ровесников октября",уже не имевших силы тащить и не пущать молодых, рвавшихся на эстрады. Новые поэты выступали много больше, чем печатались. Старшие за это завистливо и презрительно звали их эстрадниками, еще крепче вцепляясь в свои редакции и издательства. Но историческая роль новых, этих бунтарей несомненна, хотя бунт их и был милостиво дозволен цензурой, Но уже «цензурой хрущёвской, метавшейся от нехватки точных директив» (А.Галич)
Сразу проявилось разнообразие личностей, вкусов, форм…Стандартность никем не читаемых лукониных дудиных и софроновых сменилась всеобщей несхожестью. Вместо полка пиитов, идущих в "рабочем строю за тряпкой с силуэтом Маяковского, возникла пестрая толпа талантов, больших и малых, но почти всегда своеобразных.
Правда, и десятилетия не прошло, как поколение расслоилось: "одни — в никуда, а другие — в князья", одни стали официальными, не потеряв (или потеряв, порой) себя, другие — ушли в самиздат, третьи — в эмиграцию. Те, кто продолжал как-то существовать в официальной литературе, не продаваясь, но и не замолкая, порой взбрыкивали, но их партия не закрывала насовсем: они служили примером терпимости и даже "демократичности" того или иного генсека…
После шока 56 года власти оправились, и 68 год, давший новое поколение поэтов, оказался не только годом вторжения в Чехословакию. Новое поколение было встречено отреставртрованной и отлакированной ждановской дубиной. Процесс над И. Бродским одно из событий, устроенных специально для того, чтоб сказать: «еще раз что-то подобное "медному веку" не пройдет».
Новое поколение, выросшее в кружках и литобъединениях, которыми руководили бывшие бунтари "медного века", вышло на поверхность в свою очередь, но весьма странным образом: судьба его — самая необычная в истории мировых литератур. Отброшенное в «догутенберговские времена», оно оказалось почти полностью непечатное, самиздатское поколение. Нет явления более противоестественного, чем эта новая поэ¬зия. Если поколение медного века вышло на эстрады и в печать, то новых поэтов "ровесники октября", оправившись от шока 56 года, сумели с помощью евтушенок и рождественских удержать в положении „молодых и начинающих до седых волос. Все пути, кроме самиздат и тамиздата для них были закрыты, а эта оставшаяся возможность требовала некоторой смелости и немалых душевных сил… Это наложило отпечаток на их творчество.
Это поколение официально не существовало до самой "перест(р)ойки и гласности».. Если его и замечали, то звали неодобрительно "тихими лириками", а такие ренегаты "медного века", как Евтушенко и в стихах и в прозе травили их.
Официально в качестве "молодых" в советской литературе до конца восьмидесятых годов ходили усмиренные, давно седые мальчики "медного века". Иные из них, наконец, каясь в своем бунтарском прошлом, получили куски у руководства литературой, которыми состарившиеся "фронтовики" с ними весьма неохотно делилось…
И вот вопрос, которого не обойти: можно ли отделить официальную советскую литературу от неофициальной русской тех времён?? И надо ли их в свою очередь отделять от тамиздатской? Короче — одна, две, или может быть четыре русских литературы? Я уверен. что любое разделение такого рода — фальшиво. Идеологическими ли мотивами оно продиктовано, или зудом теоретического новаторства это всё равно досужие выдумки: грани между самиздатом, тамиздатом, официальной литературой и проскакивавшей по недосмотру, проходило через творчество одного поэта, и порой даже резало на части одно стихотворение! Взаимопереходы официальной литературы, тамиздата и самиздата учету не поддаются.
Итак книга состоит из четырех главных частей: «Последние из могикан». «Пропавшее поколение», «Медный век» и «Тайная свобода».
В книге была ранее отдельная глава о некоторых интересных поэ-переводчиках, но это теперь достойно отдельной книги
ПРИМЕЧАНИЕ
Из числа поэтов, доживших до рассматриваемого периода, в книгу не вошли очерки творчества А. Ахматовой и Б. Пастернака. Об этих поэтах написано множество обстоятельных работ и короткие очерки, из каких состоит эта книга, едва ли что могли бы добавить.
Кроме того, само отсутствие в книге того или иного имени не говорит о худшем отношении автора к тому или иному поэту. Так например о Леониде Мартынове я не писал, хотя этого поэта люблю и считаю одним из самых крупных в русском ХХ веке… А такое явление как Н.Заболоцкий требует пространной полемики с его апологетами (по моему же мнению, после первой книжки 'Столбцы" и поэмы "Торжество земледелия" поэт кончился. А после лагерей начался новый, советский очень сервильный Заболоцкий, ничем не отличавшийся от всех других сочинителей виршей о Ленине и прочем обязательном (Это если даже забыть о «Горийской симфонии»)…
При всем желании полноты, объем книги ограничивает и количество поэтов, о которых хотелось бы написать. Но поэзия безгранична…
Василий БЕТАКИ, 1986 — 2009
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Последние из могикан
1. ИСКАТЕЛЬ ПОЛДНЯ ВЕЧЕРОМ (Илья Эренбург)
Оценить искренность литературной личности легче по стихам, чем по прозе. Ложь в прозе не так различима. Ложь в лирике — невозможна и выдает с головой.
Если проза Ильи Эренбурга повергает в сомнения — то его поэзия, резко распадающаяся на стихи взлетов и стихи падений, сразу обнаруживает, когда это истинное самовыражение, а когда "ум с сердцем не в ладу". Но понять этого поэта всерьез я смог только в Париже. И если руководствоваться гётевскими словами: "захотел понять поэта — так иди в страну поэта" — останется прийти к выводу довольно парадоксальному, что Илья Эренбург — французский поэт, писавший на русском языке.
Во-первых отчетливо видно: как только он пытается быть русским поэтом в большей степени, чем ему это дано музами, так выходят не стихи, а поверхностная стилизация:
"На болоте стоит Москва, терпит,
приобщиться хочет лютой смерти. Надо, как в Чистый Четверг, выстоять.
Уже кричат петухи голосистые."
Строки эти из ранних его стихов о Пугачеве, похожи на матрешку из сувенирного магазина — так много в этих четырёх строках "русского", что словесная ткань стиха становится неорганичной от перегрузки. Искусственность подавляет. И если поэта кидало от таких строк к совсем иным, хотя в том же ритме, но производящем впечатление уже не русского райка, а европейского, модного тогда верлибра, то нужно ли лучшее доказательство тому?
"На закате было особенно душно.
Приходили оловянные солдатики и стреляли из маленьких пушек.
Старший цедил какую-то штуку, дымила трубка… "
В контексте Аполлинера или Жамма эти строки находят точный адрес пространственный и временной: Франция. Первая мировая война. Более того — перед нами типичный человек "потерянного поколения", один из привычных для нас героев Хемингуэя, а может даже и Ремарка…
"Над Парижем грусть. Вечер долгий.
Улицу зовут «ищу полдень»".
Такая улица действительно есть. Её название — "Сherche-Midi" — начало поговорки, буквальный перевод которой — "искать полдень в два часа дня", а значит она примерно "искать не то и не там". И вся поэзия Эренбурга, потерявшего не только полдень своего мира, своего поколения, которое и само-то "потерянное", но потерявшего и свою страну породившую его поэтическую стихию, — эта его поэзия очень рано была поставлена перед выбором: либо, не став русским поэтом, стать советским, либо остаться французским поэтом