Двадцатые годы прочно ввели Антокольского в русскую поэзию. Почти все, написанное им тогда, поэзия высокого мастерства и гигантского темперамента… Вот из стихов о Бальзаке:
Писать, писать, писать, ценой каких угодно
Усилий, исчеркав хоть тысячу страниц,
Найти сокровище, свой мир, свою Голконду –
Сюжет, не знающий начала и границ…
А вот «Песня дождя» — образ Парижа, где поэт побывал с вахтанговским театром в тех же двадцатых (позднее был он жёстко «невыездной»):
…Под музыку жёлоба вой мой затянут,
В осколках бутылок, в обрезках жестянок,
Дыханием мусорных свалок дыша –
Он тоже столетний, он тоже душа:
Бульвары бензином и розами пахнут,
Мокра моя шляпа и ворот распахнут,
Размотанный шарф романтичен и рыж –
Он тоже загадка. Он тоже Париж..
(Кстати из последних двух строчек позднее А. Вознесенский вылепил длинное стихотворение: «Шарф мой, Париж мой…)»
=========
В тридцатых годах у Антокольского наступает провал: Мы словно бы видим, как год за годом растворяется в ядовитом болоте висящих в советском воздухе обязательных банальностей мощный и неповторимый раскат его голоса. Что же тому виной? Торговал лирой? Нет. И если в отношении слабохарактерного Н. Тихонова это, безусловно, так, то с Антокольским всё обстоит куда сложнее…
И можно ли забыть, что последняя книга его — "Конец века" производит впечатление тягостное… Как его ученику, мне особенно грустно об этом писать… Стихи в это время не написаны, тем более не сотворены, а вымученно сконструированы:
Мы — эстафета дальнего гонца,
Мы — перевыполненье планов смелых…
Бесполезно спрашивать, где истинный Антокольский. Так же, как нелепо было бы выискивать, кто "настоящий — доктор Джекил или мистер Хайд. Большой, неистовый, красочный и раблезиански-грубый поэт двадцатых годов в конце тридцатых исчез, а возродился всё же. только к началу шестидесятых… А ведь это он написал и всем известного «Санкюлота» и «Портрет инфанты»:
… У короля отца отваливалась челюсть,
Оскалив чёрный рот, и став ещё бледней,
Он проскрипел: «внизу накормят Вас, Веласкец»
И тот, откланявшись, пошел мечтать о ней…
Дни и года его летели в жуткой пляске.
Всё было: золото, забвение. запой
Бессонного труда… Не подлежит огласке
Душа художника: она была собой…
И это он же в тридцатых стал сочинять стишки о подвигах челюскинцев! (Кстати, капитанов за такие подвиги во всем цивилизованном мире судят!)
Но не приспособленчество тут виной. Так может быть восторженная впечатлительность? Недостаток критичности? Поверить в сомнительные арифметические правила соцреализма тому», кто знает… Или это было — самоубеждение ради душевного комфорта? Убедить себя в том, что подвиг писателя состоит в отречении от собственной личности? Принять это как самопожертвование во имя… Но он знал же, что именно так погубил себя великий Маяковский!!!
Вот этот пафос самоубийства духа, который так у нас старались раздувать в тех идеалистах, которые не продаются?
Вот оно — начало и двигатель процесса, убивающего талант.
Начало отказа от себя всегда окрашено этим соблазном. А еще бывает страх оказаться неправым перед Историей… Не все, конечно, поддаются этому гулу, лезущему в уши, гулу. заполнившему всю страну, но ведь Антокольский был еще и актером! Внушаемость — врожденное профессиональное свойство — она и сыграла с поэтом дурную шутку. Так и произошло то самое, что А. Белинков назвал "Сдача и гибель советского интеллигента "в своей замечательной книге о судьбе Юрия Олеши.
Стоит только поверить в мистическое "надо", (кому надо?) и начнешь превращаться из русского интеллигента в советского, из Джекила в Хайда. И растает талант, и не заметишь, как, а потом, когда заметишь — страшно будет себе в этом признаться, и вся творческая энергия, вся сила воображения начнет тратиться на поддержание напряженного самообмана.
Хайд шаг за шагом вытеснял Джекила из вместилища его личности. Как? Частичный ответ — в одном из стихотворений 30-х гг:
В тот год, когда вселенную вселили
Насильно в тесноту жилых квартир
Как жил ты? Сохранил ли намять, или
Её а тепло печурки превратил?
Жги, нечего теперь жалеть и нежить –
Всему — один лишь выход — дымоход!
Зола и дым — твоя смешная нежить,
Твоя смешная немочь, Дон Кихот!
(Кстати: битву идальго с мельницами австралийский поэт Девид Мартин в сороковых годах назвал "самой результативной битвой в истории человечества")
Отречение от памяти — вот зерно, из которого вырастает та самая разрыв-трава, которая превращает русского поэта в Ивана, не помнящего родства. Пафос такого самоубийства, один из антисоветских публицистов назвал уже в семидесятых годах «мистической основой советского социализма». Так вот что оглушило поэта, привило ему смертельную уверенность, что правы всегда массы.
А следующий шаг — массы подменяются теми, кто вещает от их имени и мы не видим подмены… Так не продавшись, талант даром отрекается от себя, так его берут голыми' (и грязными) руками демагоги. Но поэту удалось всё же отбросить «возвышающий обман». И в последние годы жизни к нему вернулось его удивительное мастерство: Вот одна строфа из стихов о Босхе:
…Он сел в углу. Прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда,
А пир в харчевне был меж тем в разгаре,
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописец Страшного Суда.
Вся настоящая поэзия Павла Антокольского представляется мне одним грандиозным театральным зрелищем, почти мистерией, в которой сталкиваются Человек и Время. Время у него вроде античного Рока, и вместе с тем оно невероятно конкретно. Оно — личность:
Прочтя к обеденному часу
Что пишут «Таймс» м «Фигаро»
Век понял, что пора начаться,
Что время за него горой…
Казалось без вести пропавшим,
Что вместе с ними век пропал,
Казалось по теплушкам спавшим –
Он мчал их клавишами шпал…
Итак "Время — главный мой герой" Оно меняет маски, совершает преступления и подвиги, оно — судья и подсудимый. И в поэме, о споре поэта с самим собой, (это ещё в 20 годах, заметим!) оно принимает облик толпы нидерландских гёзов из революции 17 века. Возникает образ "Армии в пути" — того железного потока, в котором личность обязана раствориться. И вот вопрос: смирится ли с этим человек? Что есть "категорический императив" — Время или Личность? Для героя поэмы — безусловно личность, но лишь пока он спит, лишь во сне. Когда же он просыпается, то автор ему навязывает иную позицию — и Время торжествует над личностью. В этой поэме есть все данные для того, чтобы угадать путь поэта. в страшных тридцатых и особенно в сороковых годах — его отречение от себя. Кто же герой этой поэмы?
Он — неудачник Дон-Кихот,
Гость в этой армии, искатель
Ненужной истины. Он трезв.
Пятно вина марает скатерть
Все отказало наотрез
Ему в сочувствии. Все сбито,
Размыто, смято, сметено..
Марает мир уродство быта,
Как это грязное пятно
На скатерти, И так неясно,
Проглядывая, чуть сквозя,
Он бурей века опоясан…
Личность с ее идеалами в этом мире грязных толп, так же неуместна, как неуместен другой герой Павла Антокольского — Франсуа Вийон: он борется с Временем и погибает, не сдавшись, как положено в трагедии. А герой «Армии в пути» просыпается, то есть сдается, «каплей сливается с массами», признавая за ними высшую правоту, и даже право на преступления «во имя…» Он теряет себя так же, как впоследствии на время потерял себя и его создатель:
Ты — армия в пути,
Ты — молодость чужая,
Тебя не обойти,
Форпосты объезжая.
Не бойся за меня –
Я стал твоею частью…
Итак чужую молодость не обойти — потому и необходимо стать ее частью и в этом найти что-то, что компенсирует потерю себя. Но это «что-то» — и есть золото, превращающееся в глиняные черепки. Сдача происходит с пафосом:
Довольно снов и чувств и песен и вранья!
Бей зорю, барабан! А тот, с багровым шрамом, -
Сын своего отца и века, как и я!
Но в главном, наверное, произведении Антокольского, в драматической поэме о Франсуа Вийоне, конфликт разрешается противоположным образом: Время, требующее от личности отказа от себя самой, принимает туг символический образ огородного чучела. Это — воплощение пошлости, обывательщины… Это попытки превратить поэта Вийона в подобие такого же пугала. Но они проваливаются: поэт разгадал и оттолкнул эти попытки: