Ховхан немцев привез, даже на двух подводах, но особенно они, похоже, не торопились, потому что приехали в Однополье не раньше того, как последние его беглецы были уже на левом берегу Сожа, прячась там в густой лозе, все более окутываемой туманом и густеющим вечерним мраком. Он же укрывал и немцев, двигавшихся к реке по пологому песчаному спуску, пока их не заметили двое из мужских участников нашего бегства – парни лет двадцати, не попавшие под мобилизацию 1941 года, зато ныне выказавшие неплохие организаторские способности. Как большинство однопольских стариков, их родители со словами «Куда нам, немощным, скитаться по лесам – только вас, молодых, обременять. Здесь жизнь прожили, здесь и помрем!..» решили остаться в деревне на свой страх и риск. Сыновья переправились через Сож одни. Но спустя час-два не выдержали и, переплыв реку обратно, пошли в Однополье, надеясь переубедить упрямцев. И вдруг метрах в тридцати от себя рассмотрели телеги с неясными фигурами в каждой. В тот же момент их самих заметили немцы. Ничем не нарушаемая дотоле тишина июльского сельского вечера мгновенно разорвалась грохотом автоматных очередей, еще более усиленным резонансом от водной глади Сожа и как будто бесконечным.
Так во всяком случае показалось нам, детям и женщинам, сидевшим в лозе левого берега. Когда же немцы бросили несколько осветительных ракет, которые, дугой перешагнув реку, стали спускаться прямо на нас, я почувствовал себя на мгновенно оголившемся пространстве – отовсюду видимым и совершенно беззащитным…
В последний месяц жизни в Однополье мы не раз ночами выбегали из хаты подальше в поле, надеясь там уберечься от бомб, которые наши бомбардировщики, атаковавшие с лета 1943 года немецкие позиции в Гомеле, по ошибке или уходя от вражеских зениток, сбрасывали в окрестностях нашей деревни. Не однажды наблюдали мы и ниспадающие с неба огромные осветительные ракеты. И тогда был страх, но какой-то иной, вперемешку с долей любопытства. Сейчас же я не одним сознанием, а всеми частицами своего, вдруг комком сжавшегося, тела ощутил: меня и всех сидящих рядом – маму, братьев, односельчан – как будто в упор расстреливают.
Это был не страх, а ужас, искажающий реальность и повергающий людей в оцепенение. В самом деле – немцы стреляли с той стороны реки и даже не с берега, до которого они сотню метров не доехали. Но нам зримо представилось, что они уже на реке, почти рядом, и вот-вот ворвутся в нашу лозу. В женско-детском стане началась та паника, о которой я в свои семь лет что-то слышал, но которую воочию видел впервые и забыть с тех пор не могу. Вместо того чтобы немедленно действовать – разбегаться ли одиночками по ночному лугу или уходить вдоль реки в обе стороны от нашего лагеря, женщины, как прикованные, сидели на местах, где их застали автоматные очереди, и только повторяли одними губами: «Господи, помоги! Господи, спаси и помилуй!…». К счастью, не все. С запоздалой благодарностью воздаю должное своей матери – недаром учительнице, призванной владеть собой. Она первая опомнилась, приказала что-то Аркадию и, схватив меня и Женю, ползком бросилась с нами к стоявшим на лугу копнам сена, примеченным ею, должно быть, еще засветло. Там, быстро вырыв в обеих круглые норы, посадила отдельно в каждую меня и брата. Конечно, укрытия эти, бессильные перед пулей и огнем, едва ли спасли нас, переправься немцы через реку. Но мать спрятала своих детей по крайней мере от немедленной расправы: ведь, форсируй немцы Сож, и парализованные страхом женщины с их детьми были бы как «уходящие в партизаны» или их «пособники» расстреляны на месте.
Автоматы вдруг смолкли; потекли минуты мучительного ожидания – пять, десять… Наконец чуткий слух крестьянок уловил вроде бы удалявшееся на том берегу фырканье лошадей. Вскоре стало ясно: немцы, не рискнув ночью преодолевать реку (были, видно, уже не те, что летом 1941 года), возвращались в Однополье. Там, проспав в брошенных хатах до утра и позавтракав, выгнали на улицу оставшихся в деревне стариков (в их числе и деда Фрола с бабой Люциной) и под конвоем повели в направлении Присна; Однополье же в середине и с концов подожгли.
Все это станет известно нам, однако, намного позже, потому что прежде, чем Однополье превратилось в сплошное пламя, «табор» беглецов, постепенно отходящий от пережитого ужаса, был уже в лесу, двигаясь к востоку, а не западу от Сожа, т. е. туда, откуда, страстно надеялись мы, пусть и нескоро, но непременно должны прийти «наши». Но и вход в лес дался нам недаром.
Еще на пойменном лугу нас неожиданно окружил десяток верховых мужчин, в полушубках или ватниках, несмотря на теплую летнюю ночь, и, как помог рассмотреть забрезживший рассвет, больше или меньше обросших бородами. «Бабы, выпрягай лошадей!» – крикнул передний из них, снимая с плеча винтовку. Холодея сам, я почувствовал, как резко сжалась обнимавшая меня рука матери… Отдать наших саврасок – значило в лучшем случае остаться лишь с той частью еды и одежды – а она в войну была единственной «валютой», менявшейся на что-нибудь съестное, – какую мы смогли бы унести в руках. И какой хватило бы на неделю, после чего и быстро портящееся в жару мясо зарезанных коров не спасло бы нас от лютого голода.
Впоследствии, «проходя» в десятом классе историю войны СССР с фашистской Германией и слушая нашу учительницу-историчку, в особенности напиравшую на «десять великих сталинских ударов», якобы обеспечивших нашу победу, я невольно задумывался над тем, кем были те остановившие нас верховые. Ибо ясным оставалось только одно – не немцы. Но совсем не исключались «партизаны». Из тех, и таких было немало, кто прежде начальствовал на разных советских должностях, а с приходом немцев уходил в лес, чтобы там без риска для здоровья и жизни отсидеться. Что и делали, время от времени именем «защитников родины» собирая дань с прочих окрестных соотечественников. Как, надо сказать, и те полицаи, которые по мере поражений и отступления немцев все чаще дезертировали из своих «команд», не решаясь вместе с тем и оставить родные с детства места. Много позже, уже после встречи с нашей армией, совершая с матерью и братьями обратный путь из Белоруссии в село Новый Ропск, я видел таких полицаев или в деревенских хатах, где нам давали ночлег, а они ночами же навещали кормивших их хозяек, или на широких деревенских улицах, где они, сдавшиеся первым же нашим солдатам, проходили перекличку офицера-смершевца и, выстроенные в длиннющие шеренги по четыре, ужасали меня своим огромным количеством («Боже мой, сколько же у нас предателей!..»).
Полицаями-дезертирами, озабоченными своим выживанием вне своих семейств, были, по всей очевидности, и остановившие нас небритые конники. Это после начального испуга, видно, поняли и наши женщины. И тут надо было их видеть – куда девались недавнее оцепенение, паралич тела и духа. Уже не наша мать, а две пожилые крестьянки, ведшие, обходя топкие места, под уздцы наших саврасок, а за ними чуть не тридцать других односельчанок, бесстрашно бросились к верховому с винтовкой, крича в полный голос: «Побойтесь Бога! Вы же не нехристи!.. У нас дети, как, наверное, и у вас, чем они виноваты?.. А без лошадей мы все пропадем! Не берите грех на душу – вы тоже русские, может, даже чьи-то наши сродственники!…».
Что подействовало на потенциальных мародеров – последние или первые слова женщин, где-то таившееся и на мгновение пробудившееся участие к соплеменникам или опаска «А если все эти бабы, обезумев, бросятся на нас – чья еще возьмет?», – сказать трудно, но через минуту-другую главарь банды свистнул, повернул коня, и вся группа быстро растаяла в направлении деревни.
Той самой, которую мы не могли миновать, как добрый молодец в русских сказках последнее испытание на своем доблестном пути. Нам, однако, было не до сказочных подвигов. Левобережную деревню, состоящую также из одной, но десятикратно более долгой, чем в Однопо-лье, улицы-дороги мы проходили, показалось мне, целую вечность. Было три-четыре часа утра, когда, как сказала нам мама, человеческий сон особенно крепок. Но ведь в деревне – свои полицаи, и кто-то из них, наверное, на ночном дежурстве. А если он к тому же предупрежден немцами о нашем побеге и нас ждет засада?!..
Целая жизнь в шестьдесят пять лет прошла с часа того перехода, но, подумав о нем, я и сейчас невольно повторяю его шаг за шагом, метр за метром. Вот наши телеги и мы за ними поравнялись с первыми хатами и, боясь оглянуться, углубляемся в деревню… Вот скрипнула одна из телег, в ответ на ближайшем дворе тявкнула собака, к счастью, всего одна, но и того было достаточно: захотелось сделаться невесомым, невидимым, неслышимым и не идти с такой мучительной медлительностью, а вдруг полететь. Но вот уже полдеревни позади, пока никого – еще полкилометра крестного пути, идем мимо последних спящих хат, отдалились и они, мы впервые оглядываемся назад – нет, никто с криком «Стой! Стреляю!» не догоняет, впереди же нас – не лобное место, а спасительный лес.