С трепетом въехала она в свое родное село, подъехала к воротам своим и вскрикнула в ужасе.
Ворота были разобраны, частокол повалился, соломенная крыша на хате ветром разорвана, и черные стропила виднелися, как ребра из полуистлевшего чудовища.
Привязала лошадь к оставшейся около ворот вербе, а сама вошла в хату. Пустка, и снаружи и внутри пустка!
— Куда же они делися, неужели умерли? — спросила она сама себя и вышла из хаты.
У кого же она теперь приютится?
У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой прежде собирались вечерныци. Она к ней и направила свою лошадку.
У этой старой московки почти на выгоне было не то, что называют хатой, а вернее то, что у нас называют куренем, то есть ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна, и живописна до такой степени, что я хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однакоже, нарисовать — того для, чтобы показать моим почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.
Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.
— Откуда она взяла такое добро? — все в селе вскрикнули. — Ведь у нее давно уже вечерницы{26} не собираются!
Пошли по селу толки, — такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке.
Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалихин курень (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала:
— Добрывечир!
— Добрывечир! — едва отвечало ей что-то.
Лукия ощупала тряпки, а в тряпках завернуто что-то живое.
— Нездужаю: стара, погана, погана стала.
— Чи нема у вас лою? Я б каганець засвитыла.
— Ничего нема. И печь нетоплена. Я позавчора ходыла в гости, воротылася додому, та й занедужала.
— Что же у вас болыть?
— Все болыть, моя голубко.
Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила полуразвалившуюся печь, нашла где-то под припичком с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.
— Спасыби тоби, — проговорила больная.
Пока растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу, на сани и говорила сама с собою:
— Господи, у меня хоть чужие добри люди есть! А у нее никого нету, — настоящая сирота.
Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:
— Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?
— Есть, голубко. На печке посмотри, мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.
Лукия действительно нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:
— Выпей ты горячей воды немного та съешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать шавлии, то оно бы еще лучше было. — И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благодарила свою лекарку.
— Тебя сама матерь божия послала ко мне!
— Лежи, не вставай, я тебя укрою, — и она укрыла ее своим тулупом.
Между тем печка истопилася. Она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к повечерие. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную и вышла из хаты.
Она пошла к повечерие. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.
«Пускай показывают на меня, — думала она себе. — Пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, — я великая грешница! Об одном только прошу тебя, милосердный боже мой, пошли ты здоровье и добрую долю моему единому сыну».
Опасения ее насчет насмешек были напрасны. Народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе остановилася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере так делается в наших селах).
Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее и, приведя обратно, подложила ей сена и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.
— Господи, какая она бедная! — сказала она. — Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, — таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная?
И, проговоря это, она вошла в хату. Больная уже проснулася и хотела подняться с постели, чтобы достать воды. Лукия подала ей простывшей воды, уложила ее в постель и в потемках села на полу около ее постели. Больная заговорила:
— С меня как рукою сняло. Если бы не ты, то я не знаю, что бы со мной и было. Благодарю тебя, пускай бог тебе заплатит.
Лукия молча вздохнула.
— Чего ты так тяжко вздыхаешь?
— Так, — отвечала Лукия.
— Может быть, ты тоже нездужаешь?
— Нет, слава богу, здорова!
— Ах ты, моя бесталаннице! — сказала больная с чувством. — Я и забыла, при моей немощи, про твое тяжкое бесталанье! Ну, скажи ж мени, моя горлыце, живо ли оно, здорово ли оно, моя рыбочко?
— Слава богу, здорово.
— Как же его зовут, моя галочка?
— Марком, — неохотно ответила Лукия.
— О горе мое, тяжкое горе! — помолчав, заговорила больная снова. — Что же мы с тобою будем вечерять? Ведь у меня ничего нету.
— У меня паляныця есть.
— У тебя… у тебя… да у меня ничего нету.
— Даст бог, и у тебя будет.
— А где же мы свитла возьмем? — через минуту проговорила больная.
— Сегодня и так повечеряем. — И она ощупью нашла мешок с хлебом, подала кусок больной и себе другой отломила. Поужинавши чем бог послал, Лукия наведалась к лошади и, возвратясь в хату, помолилась богу и легла на полу спать. Словоохотная старуха пробовала с ней заговаривать, но Лукия, пожелавши ей доброй ночи, вскоре заснула или притворилась заснувшею.
На другой день поутру Лукия, возвратясь от заутрени, нашла свою пациентку на ногах. Она уже затопила печку и что-то приставила в горшке к огню. Увидя входящую Лукию, она быстро обратилась к ней и сказала:
— Добрыдень! Добрыдень, моя голубка! А я уже и печь затопила.
— Добрыдень вам! — сказала Лукия.
— А ты еще краше стала, как прежде была. Ей-богу, правда. Да у тебя и лошадь есть?
— Лошадь не моя, добрые люди позычыли.
— Добрые люди, спасыби им! Побудь ты, моя голубочко, недолго дома, а я сбегаю тоже к добрым людям, не добуду ли чего к обеду. Ведь ты знаешь, как я живу — где день, где ночь.
— Возьми у меня денег, за деньги скорее достанешь, нежели выпросишь.
— Правда! Правда твоя, голубко сыза, — и она взяла у нее копу грошами. — От теперь можно и на свежую рыбку рассчитывать, и на олию, и на все доброе. Хозяйнуй же, моя рыбко, я духом вернуся.
И она выбежала из хатки.
Зазвонили к часам, — хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят, — ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться, хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка. Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кое-что из посуды, как то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была навеселе. Бедняжка-таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке-шинкарке.
— Вот тебе, моя голубка сыза, — сказала она скороговоркою, — вот тебе и все наше господарство. Теперь заходымося варить обедать.
— Вари вже ты без мене, — сказала Лукия улыбнувшись. — Вари, а я пойду до церкви.
— Разве уже дзвонылы?
— Скоро зазвонять.
И действительно вскоре стали благовестить к повечерие. Лукия оделась и ушла в церковь. Хозяйка осталася одна и принялася за стряпню, тихо припевая:
Упилася я,Не за вашiя —В мене курка неслася,Я за яйця впилася.
Не знаю, как назвать подобные явления в семье человечества: жалкими или счастливыми. Я думаю, скорее счастливыми, потому что они на всякое житейское горе почти смеются, и это, не думайте, чтоб было от недостатка того, что мы называем чувством, совсем нет: они чувствуют по-своему. Вот хоть, например, и эта бедная поющая старушонка. Бог ее знает, быть может, песня эта у нее выражает самый злой сарказм, а может быть, и самую чувствительную элегию. Или она готова рассказать вам свое грустное похождение в Казань и обратно с непритворным смехом, а на чужое полугоре готова зарыдать и сию же минуту утереть слезы, как ни в чем не бывало. По-моему, счастливы подобные натуры.