— Алкаш, — говорили прохожие, а дети кидали в него снежки, но не реагировал он на слова и на шалости, всё глубже и глубже погружаясь в грёзы.
Сумерки зимою сгущаются рано. Вернулись уже домой и Светлана Михайловна, и Мирзоев. На цыпочках, словно и не баре вовсе, прошли они мимо спящего на улице человека. Стараясь не греметь ключами о металлическую дверь, они осторожно отпирали подъезд, поглядывая искоса на припорошенного деда — боялись потревожить его сон. Также тихо прижимали они тяжёлое стальное полотно, бесшумно отодвигая затвор засова, и плавно, не дыша, отпускали собачку замка. Так снайпер нажимает курок, чтобы убить свою жертву. В квартире хозяин и его жена, не сговариваясь, проверили шторы и выключили лишний свет, чтобы с улицы нельзя было догадаться о чьём-либо присутствии в помещении. В дальнем углу своего жилища слушали супруги-предприниматели пайцовую программу по телевидению с участием Петросяна и Задорнова, но не смеялись — остроты в этот вечер не доходили до их сознания. Периодически из-за шторы выглядывала Светлана Михайловна на улицу — на месте ли спящий, и, не выдержав долгого молчания мужа, спросила:
— Не издох ли случайно? Может быть Вислоухову позвонить?
— Живой. Видишь — пар изо рта валит… Воротник столбенеет. Завтра решим, как с ним быть… Отоварим горохом… Сожрёт он за милую душу.
— В тюрьму его назад — пусть там кормится!
— Не будь же такой жестокой, Светлана.
* * *
Бурьян выворачивал наизнанку дорожное полотно. Холодные плиты вытягивали тепло из ослабшего тела. Тарантул полз в гору, с вершины которой его окликнули. Ему нужно было обязательно доползти, чтобы узнать что-то важное.
— Может быть — амнистия? — подумал он, — вышли новые поправки к сто пятой статье и нужно будет поспешить собирать документы — характеристики и ходатайства?.. Потому что желающих освободиться будет много, и каким оно по счёту ляжет моё дело на стол судьи?
Он двигался к своей цели, к той, единственной, которая всю его жизнь была путеводной. Освободиться досрочно, не упустить шанс, чтобы не корить себя потом, когда откажут судьи. Острые камни по ниткам дорывали его старый свитер.
— Ничего, залатаю. Стоит мне только «откинуться» на волю и у меня будут вязальные спицы… Я отдохну и отогреюсь, мои окоченевшие руки снова станут послушными, и я сам вдену нитку в иголку. Без посторонней помощи. Сегодня надо за всё платить, а нечем, — грудью он ощутил в кармане рубашки очки и уверенно подтвердил, — ну, конечно, сам… Но надо осторожнее ползти. Раздавлю я стекла… Пускай я буду вторым или третьим… Четвёртым наконец. Судья в день до пяти дел рассматривает… Кто же там впереди меня сейчас? Сколько уже человек?..
Он приподнялся на руках и осмотрел гору. Смутные очертания какой-то огромной фигуры на горизонте удивило его, но разглядеть её более внимательнее он не сумел. Тысячи белых змеек мешали сосредоточиться, струились ему навстречу, разбиваясь о голову и со свистом летели дальше. Это кружила метель. Воспалённые глаза заклеивало снегом.
— Всё-таки я его дорву — мой свитер. Откуда здесь столько камней, кромсающих мою грудь… Пилагра достала, заложен нос. Но нельзя возвращаться в отряд неудачником. Объявят фуфлыжником, и будут бить меня старого табуреткой по голове… А я хочу на волю.
Тарантул не увидел впереди себя никого и немного успокоился.
— Передохну, — но оглянувшись назад, старик вдруг обнаружил, что и сзади никого нет и что никто его не преследует. Он испугался тогда и подумал:
— А туда ли я ползу?
По обочинам стояли истуканы. Идолы, исполосованные зигзагами трещин — величиною в ладонь, а то и более… Израненные камни, казалось, рухнут сейчас поперёк дороги и раздавят ползущего.
— Это кладбище, — догадался он. — Я вижу мемориальные таблички на постаментах. Боже ты мой, как их тут много… Значит пришёл и мой час предстать перед судом божьим… Без бумаг и без свидетелей… Но лучше в ад, чем обратно в лагерь.
У него появились силы. Тарантул поднялся на ноги и двинулся дальше среди этих памятников и надгробных плит. Фемида ещё была далеко, а шаги его тяжелы, но всё же теперь он гораздо увереннее боролся с ветром: кашлял, задыхался, сплёвывал мокроту в ладонь и, вытирая покрывшимися наледью рукавами лицо, силился разглядеть во тьме какая она — его последняя судья? Сердитая или жадная, желчная или сонная? Что невозмутимых и независимых судей нет, он знал не понаслышке. Этой легендой обманывают наивных, чтобы не затягивали правосудие, судьи они ведь тоже люди и не любят перетруждаться. Чистосердечное признание и раскаяние — дурман от незнания процессуальных заморочек… Не возмутило его почему-то, что рядом с ним нет адвоката — сопли морозить не захотел, подлец! Да и к чему ему вся эта ложь в преисподней?.. Так думал Тарантул, влекомый загадочной силою в гору. Полярное сияние подожгло небо. Позёмка стихла, и ветер смолк. Родина-мать стояла над ним готовая обрушить меч на голову блудного сына. На Мамаевом кургане озябший и беспомощный он ждал возмездия.
— Здравствуй, мама! Мне сказали, что ты умерла.
Морщины иссекли монумент снизу доверху. Бетон местами выкрошился настолько, что видна была арматура, ржавые наледи коростой обволакивали каменное тело. Развалина времён развитого социализма, как и прежде, олицетворяла всех матерей России, только теперь уже старых и немощных… Правительство добавило пенсию на сто двадцать рублей, на полмешка ветонита — от щедрот своих; но по-прежнему оставались безработными и несчастными её дети и внуки. Не было денег лечить монумент — латать матушкины раны. Великий мемориал вымирал вместе с последними героями Отечественной войны.
— Я не жалуюсь, мама. Ты пойми меня правильно. Они продали наш дом и не купили мне квартиру… Я буду умирать здесь, у твоих ног. Мне негде сегодня жить и я устал от жизни… Ты слышишь, мама?.. Я не оправдываюсь перед тобою, но моё прозябание на этой земле очень долго. Ударь же меня мечом так, как в детстве бивала хворостиной… За непослушание… Отчаянно бей, не жалея ничуть… Чтобы на старости лет я раскаялся не на бумаге, а в слезах. За предательство.
* * *
Щёлкнул стальной замок. Тяжёлая металлическая дверь грюкнула по перегородке между подвалом и подъездом. Спящему ему показалось, что это тяжёлый меч правосудия опустился на грешную голову. Тарантул упал со скамейки на землю и первый раз в этот вечер ударился головою об лёд. О твердь. Монумент растворился в огне и исчез. Его сознание отсчитало удар и выключилось, но спустя мгновение он снова увидел вскинутую в небо руку и застонал:
— Я бросил тебя больную умирать одну в этом мире — жестоком и страшном, я не облегчил твою старость… Я не защитил тебя от нищеты!.. Я, даже, не дарил тебе подарки и ни разу не возложил цветы к ногам твоим за подвиг твой. За выживание в этой стране — мироедов и политиканов. За продолжение рода человеческого в ней…
Далёкое детство поплыло в его памяти. Однажды он испуганный проснулся и позвал её.
— Мама! А почёму люди умирают?
— Потому что они болеют, сынок.
— И врачи не могут их вылечить?
— Врачи, сынок, вылечивают не ото всех болезней.
— Значит, и ты умрёшь? И я останусь один?
— Да, сынок.
— Но я не хочу, чтобы ты умирала. Я хочу, чтобы ты жила вечно… Со мною вместе…
Она поняла, что ребёнок не уснёт, если его не успокоить — не обнадёжить в завтрашнем дне, и обманула его.
— Врачи еще не придумали лекарство от старости. Но ты будешь хорошо учиться и станешь доктором. Ты сделаешь это лекарство, и люди будут жить вечно.
Это была хорошая находка. Ему стало радостно и спокойно.
— Я обязательно, мама, стану врачом и придумаю это лекарство.
И вот теперь он просил прощения.
— Мама! Я не стал врачом! Я стал бомжом и преступником! Но я по-прежнему хочу быть с тобою всегда и неразлучно.
* * *
— Сынок, вставай, ты совсем замерз, — северное сияние потухло, и, скрипя ресницами, он возвратился на этот свет.
Одинокая лампочка освещала площадку перед подъездом, на которой лежал Тарантул, околевая от январской стужи.
— Ты живой, сынок? — шепелявила старуха.
Два последних, порушенных зуба желтели у ней во рту.
Трижды обмотанная серым пуховым платком голова прерывисто дышала упавшему человеку в лицо:
— Я не подниму тебя, сынок… Ты тяжёлый…
Десять лет она уже не выходила на улицу. Больными ногами передвигалась еле-еле из комнаты в комнату, и, случалось, подолгу глядела в окно на капризы погоды. Менялись времена года: майская зелень тревожила память и грела, летний зной выжигал перезревшую траву, тяжёлые осенние дожди обрывали последние листья, и снег, наконец, с головой накрывал и асфальт и застывшую грязь. Но не становилось ей легче, болезни обволакивали тело всё более и более. Сын её был бы ровесником Тарантулу. Уже восемь лет, как он умер на севере, куда с бригадой строителей уехал на заработки. Задержки зарплаты в городе в то время были полгода и более. На дорогу она отдала ему пятьсот рублей — большую долю своей месячной пенсии. Дала бы и ещё, но денег не было, да и пенсию по три месяца крутили на счетах предприимчивые банкиры. Умер сын на работе. Как рассказали ей потом: хрипел он страшно в последние дни своей жизни, глубоко вдохнул, поднимая тяжёлые носилки с бетоном, и медленно осел на глазах у стоящего позади рабочего. Уже мёртвый. В Сибири похоронили его товарищи, а деньги, заработанные им, поделили между собой. Ей же в полном объёме оставили горе и слёзы. И переживала она, что где-то на далёком кладбище осела земля на его могиле, и покосился у изголовья некрашеный крест.