— Но я сегодня собирался покупать краски у папаши Танги.
— А теперь вместо этого можешь сразу начать, — ответила она. Поцеловала его в щеку, поставила ящик с красками на столик, который Люсьен отвел для инструментов, и тут заметила ширму, появившуюся в дальнем углу сарая.
— Oh là là. Это забота о моей скромности?
— Так полагается, — ответил он.
Вообще-то он принес ширму из мастерской Анри на рю Коленкур ни свет ни заря, пока хлебы стояли в печи, чтобы не пришлось смотреть, как Жюльетт одевается или раздевается. Ему показалось, что так он, вероятно, не будет отвлекаться от работы.
Она вышла из-за ширмы в белом японском кимоно, которое Анри держал в мастерской для натурщиц — ну или для себя, потому что время от времени любил переодеваться гейшей, а их общий друг Морис Жибер его фотографировал. Но для того, чтобы Жюльетт стала хоть в чем-то похожа на крохотного художника-аристократа, халатик прискорбно не годился.
— Как ты меня хочешь? — спросила она, и полы кимоно разошлись сами собой.
Ну, это она его нарочно раздражает.
Люсьен смотрел лишь на холст — подчеркнуто, можно сказать, смотрел только на холст — и махнул ей, чтобы шла к рекамье, словно ему недосуг ей показывать, какую позу принять.
— Как вчера будет отлично, — сказал он.
— О, правда? Дверь запереть?
— Позу, — сказал Люсьен. — Позу как вчера, не забыла?
Она сбросила кимоно и возлегла в той же позе, что и накануне. Точно в той же, прикинул он, глядя на свой набросок. Довольно жутко, если натурщица сама так быстро принимает позу без дополнительных указаний.
Люсьен решил поместить ее в восточный гарем — по мотивам алжирских картин Делакруа. Фоном — роскошные текучие шелка и золотые статуи. Может, раб будет обмахивать ее опахалом. А то и евнух? Он уже слышал, как его отчитывают учителя — Писсарро, Ренуар и Моне: «Пиши то, что видишь. Лови миг. Пиши то, что реально». Но беленый сарай не годится для такой красоты, а фон закрашивать черным ему не хотелось, чтобы изображение выступало из тьмы, как у итальянских мастеров или у Гойи с его махой.
— Я думаю писать во флорентийском стиле — передать все оттенки в гризайле, серо-зелеными подмалевками, а потом сверху наложить цвета. Займет больше времени, чем другие методы, но мне кажется, только так я смогу запечатлеть твой свет. То есть вообще свет.
— А подмалевки другим цветом можешь? Скажем, таким вот синеньким, какой мне торговец продал?
Люсьен снова посмотрел на нее: солнце лилось с потолка на ее нагую кожу, — потом на холст.
— Да, да, это можно.
И он принялся писать.
Где-то через час Жюльетт сказала:
— У меня рука немеет. Можно шевельнуться?
И, не дожидаясь разрешения, стала размахивать рукой, как мельница.
— Конечно, я назову картину «Афродита машет, как полоумная».
— Такого раньше точно никто не писал. Будешь первым, кто изобразит машущую натурщицу. Может, начнется революция в искусстве.
Теперь она не только махала рукой, но и кивала. Ее асинхронные движения напомнили Люсьену причудливые машины Профессёра Бастарда.
— Может, стоит сделать перерыв? — сказал художник.
— Купи мне поесть.
— Могу принести что-нибудь из пекарни.
— Я хочу, чтоб ты меня повел обедать.
— Но ты же голая.
— Это не навсегда.
— Давай сначала я закончу твои бедра.
— О, cher, как аппетитно звучит.
— Перестань, пожалуйста, болтать ногами.
— Извини.
От холста он отошел лишь еще через два часа — и потянулся.
— Ну вот теперь, похоже, неплохо и прерваться.
— Что? Что? Я слышу чей-то голос? Я обессилела от голода.
Она драматично прикрыла глаза ладонью и сделала вид, будто лишается чувств, — на кушетке, названной именем ее тезки, это выглядело до странности уместно. Люсьен даже подумал, верную ли позу и мебель он ей подобрал.
— Может, ты оденешься, пока я мою кисти?
Она быстро села и надула губки, выпятив нижнюю.
— Я тебе прискучила, да?
Люсьен покачал головой; выиграть здесь невозможно — отец учил его, что в обращении с женщинами так часто и бывает.
— Куда хочешь пойти обедать? — спросил он.
— У меня есть мысль, — сказала она.
И не успел он до конца осознать, что именно она задумала, как они уже садились на вокзале Сен-Лазар в поезд на Шату, что лишь в нескольких милях к северо-западу от города.
— Это же обед, Жюльетт. Мне нужно вернуться на работу.
— Я знаю. Верь мне, — ответила она.
От станции она привела его на берег Сены. Люсьен увидел, что на островке, к которому от берега вели длинные деревянные мостки, собрались какие-то люди. Гребцы и лодочники пришвартовали свои суденышки к мосткам. Играла музыка, люди на островке смеялись, танцевали и пили, мужчины — в ярких полосатых костюмах и соломенных шляпах, женщины — в ярких разноцветно-пастельных платьях. По всему берегу бродили купальщики — они плескались, брызгались и плавали, а чуть выше по течению Люсьен разглядел парочки, возлежавшие вместе под ивами.
— Невероятно, рабочий день — и столько людей, — сказал он.
— Но чудесно, правда? — Жюльетт взяла его за руку и потянула за собой по берегу.
Люсьен увидел двух художников — они бок о бок работали на их берегу, очень сосредоточенные, кисти у них летали с безумной скоростью. Он было остановился посмотреть, но Жюльетт дернула его дальше.
— Эти двое — они же…
— Пойдем, будет очень мило.
В конце концов, Люсьен сдался неизбежному. Они ели и пили, они танцевали. Жюльетт флиртовала и с разными лодочниками, и с приличными господами, что бродили среди гребцов, присматриваясь к молоденьким девушкам, но едва в тех пробуждался интерес, она висла на руке Люсьена и признавалась ухажеру, что этот художник — ее единственный навсегда. Недовольство визави можно было потрогать рукой.
— Жюльетт, не надо так. Это… ну, я не знаю, что это, но всем от такого неловко.
— Я знаю, — ответила она и влажно чмокнула его в шею. Он поежился и рассмеялся.
Мимо как раз греб какой-то парняга в борцовке и канотье — он закричал:
— Ах, ничто не сравнится с воскресным деньком в «Лягушатнике», oui?
— Oui, — улыбнулся в ответ Люсьен и отсалютовал ему, прикоснувшись к полям своему канотье; он, правда, не помнил, что надевал его, да и, признаться, не припоминал, что оно у него вообще имелось. И был вполне уверен, что сегодня вторник. Да, вторник.
— Пойдем посмотрим, — сказала Жюльетт.
Они пошли по берегу, болтая и смеясь, и Люсьен подмечал, как на воде играет свет, а Жюльетт — как глупо все выглядят в купальных костюмах: некоторые мужчины даже купались, не снимая шляп. Под одной ивой они нашли местечко — ветви там спускались до самой земли, и там, на одеяле, они допили бутылку вина, там они дразнили друг друга, и целовались, и любили друг друга, и все это возбуждало, все казалось опасным и озорным.
А потом чуть ли не весь день — так показалось Люсьену — дремали в объятьях друг друга, а потом пошли обратно на станцию, откуда как раз отправлялся последний поезд в город. Доехали снова до Сен-Лазара, глядя в окно и поддерживая друг друга, ни слова не говоря. Оба при этом щерились, как блаженные идиоты.
Хотя извозчик был Люсьену не по карману, он заплатил, чтобы их довезли обратно до булочной, а на складе Жюльетт снова улеглась в той же позе на рекамье, а он занял место у холста, в руке — палитра, и вновь принялся за работу. Без единого слова, пока свет с потолка не стал оранжевым.
— Ну, всё, — произнесла Жюльетт.
— Но, chère…
Она встала и начала одеваться, словно только что вспомнила о важной встрече.
— На сегодня хватит.
— Раньше это звали «часом художника», Жюльетт, — сказал Люсьен. — Вечерний свет по-особому мягок, а кроме того…
Она поднесла палец к его губам.
— У тебя разве был нехороший день?
— Ну, э-э, да, хороший, конечно, только…
— Он закончен, — сказала она. И через минуту, одевшись, уже стояла в дверях. — Завтра.
Люсьен опустился на табурет — сидя на нем, он писал низ картины. Это был хороший день. Очень хороший. Вообще-то он не помнил, чтобы когда-либо раньше у него бывали такие дни.
Он отложил кисти и палитру и пересел на рекамье — кушетка была еще теплой после тела Жюльетт. «Лягушатник» — он много чего о нем слышал; рассказывали о чудесных временах. Он видел картины Моне и Ренуара, которые те писали, сидя бок о бок. Все оказалось еще волшебнее, чем он даже себе представлял. Люсьен откинулся на подголовник и прикрыл глаза рукой: перед глазами у него мелькал весь день. Интересно, думал он, почему за всю жизнь в Париже он ни разу не провел великолепный воскресный день среди лодочников и «лягушек» в «Лягушатнике»? Возможно, думал он, потому, что «Лягушатник» сгорел до самой ватерлинии в 1873 году, когда ему было всего десять лет, и его так и не отстроили заново. Да, вероятно, именно поэтому. Но это его почему-то совсем не беспокоило.