— Боже ты мой, Розамунд! До чего же мы сегодня славненькие!
Хотя, надо признаться, в те дни «мы» вряд ли бывали «славненькими».
В юности я отличалась необыкновенной добросердечностью. Во всех видела только хорошее, подыскивала извинения любым недостаткам людей, оправдывала любую злобную выходку, любой проступок сопутствующими обстоятельствами, то есть, короче говоря, всегда брала вину на себя. Не родись у меня ребенок, я, возможно, осталась бы такой навсегда, и, кто знает, может быть, сохрани я эту доброту и наивность, из меня получился бы куда более приятный и снисходительный человек. Повторяю: я не была слепа, я видела недостатки, но я умела найти им оправдание.
А теперь находить оправдание мне хотелось все реже и реже. Я по-прежнему съеживалась и вежливо улыбалась, когда прямо перед моим носом отпускали тяжелую дверь, не считая нужным придержать ее, но в душе моей закипал гнев.
А однажды, например, когда я ехала в метро, будучи уже на пятом месяце беременности, хотя мое зимнее пальто маскировало это обстоятельство, в вагон, где я сидела, вошли две пожилые дамы; свободных мест не оказалось, и дамы, ухватившись за поручни, расположились предо мной и весьма демонстративно принялись поносить дурные манеры молодого поколения. Среди сидевших вокруг я была самая молодая, и мне ничего не оставалось, как принять их брюзжание на свой счет. По всей видимости, им хотелось, чтобы их услышали, ибо они всячески развивали эту тему, не понижая своих благовоспитанных ядовитых голосов. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что старушки просто выжили из ума и заслуживали жалости, но тогда, слушая их, я бесилась от возмущения. С детства приученная уступать место старшим в общественном транспорте, я в конце концов не выдержала и встала, освободив одной из них свое место. Совершая этот благородный жест, я исходила злорадством, если не сказать злобой, но дама, не поблагодарив, устало и укоризненно поджала губы и села, а я, постояв над ней, поняла: она даже не замечает, что я в положении. Тут я впервые пожалела, что у меня не такой громадный живот, как у некоторых других беременных, хотя, по сути дела, размеры ни о чем не говорят, ведь хуже всего чувствуешь себя в первые три месяца, когда еще ничего не видно. Я стояла над дамой, не сводя с нее глаз, и задыхалась от ненависти. Больше всего мне хотелось хлопнуться на пол в обмороке, чтобы она наконец поняла. Хотя, кто знает, возможно, и ее донимали какие-нибудь недуги.
Пыталась я в юности подыскивать оправдание и для моего брата с женой, я старалась критически подходить не к ним самим, а к процессу, который сделал их тем, чем они были. Мне кажется, раньше я просто стыдилась такого иррационального чувства, как неприязнь. Я виделась с ними редко — навещала по обязанности дважды в год, и поэтому решила, что мне легко будет их избегать. Вопреки прогнозам Беатрис, я не опасалась, что случайно повстречаюсь с ними на улице. Но, разумеется, именно это и произошло — я неожиданно столкнулась с Клэр. Я покупала в универсаме пакет непросеянной муки, так как мы с Лидией временно помешались на домашней выпечке хлеба, и вдруг увидела Клэр — она задумчиво рассматривала роскошную витрину с нашпигованными куропатками, фазанами и прочей дичью, видно, делала покупки к одному из своих невыносимых званых обедов. Заметив ее, я тут же круто повернулась и зашагала прочь, но, очевидно, именно в этот момент Клэр подняла глаза, потому что я услышала ее резкий аристократический голос:
— Розамунд! Розамунд!
Я повернулась и медленно направилась к ней, так что она смогла безошибочно оценить положение вещей.
— Привет, Клэр! — сказала я, подходя. — Что, забежала купить парочку фазанов?
У нее — и немудрено — вид был слегка растерянный, и, стараясь выиграть время, она пролепетала:
— Да вот, надо кое-что присмотреть к завтрашнему обеду.
Клэр была в темно-розовом пальто с меховым воротником и в шляпе, которая старила ее чуть ли не вдвое. На самом деле ей было двадцать восемь, но временами она выглядела на все сорок. Этакая моложавая, хорошо ухоженная и хорошо сохранившаяся сорокалетняя дама, берегущая себя от дождя и солнца. Ни красивой, ни дурнушкой Клэр не назовешь, но чистюля она маниакальная. В одну из наших первых встреч, когда моя невестка еще питала надежды, что мы станем подругами, она поведала мне, как часто отдает свои платья в чистку:
— Чего я решительно не выношу, так это грязную одежду, — говорила она, содрогаясь. — А вы?
Ее вопрос изумил меня, так как до той минуты я над данной проблемой не задумывалась и не могла с должным отвращением разделить ее чувства. Поэтому, бросив беглый взгляд на собственный, давно не стиранный свитер, я неопределенно промычала в ответ:
— О, да, наверно…
После этого разговора мы отбросили всякие попытки найти какие-либо точки соприкосновения, кроме обсуждения семейных дел. Мне кажется, бедняжка Клэр страдает комплексом интеллектуальной неполноценности, а если не страдает, то ей следовало бы им обзавестись, поскольку она определенно туповата. Эндрю не так туп, как она, хотя он, безусловно, ограниченней обеих своих сестер, не говоря уж о родителях. Думаю, это и явилось одной из причин его социального бунта. Обычно инициативу в разговоре я всегда предоставляла Клэр, и — с комплексами или без оных — она с готовностью этим пользовалась, но тут я поняла, что завладеть разговором надлежит мне:
— Небольшой сбор друзей, да? — оживленно расспрашивала я. — Ты ведь редко ездишь в центр за покупками?
— Да, нечасто, — ответила Клэр. — Но сегодня выбралась сделать прическу.
— Вот оно что! Жаль, твоя шляпа мешает, я бы полюбовалась, как получилось. А где ты, причесываешься?
— У Ромена. А ты где?
— Нигде, — сказала я. — Парикмахерские отнимают уйму времени. И вообще я предпочитаю полагаться на природу. Не терплю завивок. Слушай, мы не виделись целую вечность, как там Эндрю? Все так же занят?
— О, да.
— И все так же увлечен бриджем?
— Да, — улыбнулась Клэр. Улыбка получилась холодная, хотя должна была выражать радушие. Клэр храбро продолжала: — Тебе непременно нужно как-нибудь заглянуть к нам. Помню, когда я звонила тебе в последний раз, ты была очень занята. Это было на Рождество. Правда?
— Да, — ответила я, — боюсь, я и сейчас ужасно занята. Уж теперь до осени вряд ли смогу к вам выбраться.
А был февраль.
Клэр нервно отвела от меня глаза, по-видимому смутившись, я тоже была смущена, но не собиралась это показывать.
— Пожалуй, я пойду, мне надо еще кое-что купить, — сказала Клэр. — Эти званые обеды — такое мучение.
— Да уж, — согласилась я. — Зачем только ты их затеваешь? Ну, пока, Клэр! Рада, что мы встретились. Передай привет Эндрю. И скажи ему, что ты меня видела, ладно?
Говоря это, я твердо смотрела ей в глаза, стараясь угадать, скажет Клэр брату, что со мной, или нет. Она слегка покраснела и скользнула взглядом в сторону, но мне показалось, что она не скажет, и впоследствии моя догадка подтвердилась. Уверена, что она не стала рассказывать Эндрю о моих делах отнюдь не из желания меня не выдавать, а просто потому, что хотела остаться в стороне от щекотливой ситуации и никак в ней не участвовать. Клэр — и не без оснований — не любила нашу семью, и чем реже виделась с нами, тем лучше себя чувствовала. Когда я уходила, она, нагнувшись над прилавком, показывала затянутым в сиреневую перчатку пальцем на выбранного ею потрошеного фазана, а я по дороге к выходу вспоминала эти ее обеды, ее страсть ходить по химчисткам и бесконечно высиживать под феном. Я никогда не могла отделаться от мысли, что в парикмахерскую любят ходить те, кому некуда девать время и деньги, эти люди, конечно, заслуживают жалости, но я уже устала всех жалеть и предпочитала наслаждаться презрением. Праздная тунеядка, вот кто такая Клэр, — с ожесточением говорила я себе, возвращаясь домой с тремя фунтами муки. Я вспомнила мать — как она, зажав в зубах шпильки, закручивала свои густые длинные волосы в неизменный узел и использовала эти минуты, чтобы просмотреть еженедельный отчет из центра по исправлению несовершеннолетних преступников. И мать, и Беатрис, и я — все мы были красивее Клэр, не говоря уже о том, что и во много раз умнее. Но, продолжала размышлять я, входя в лифт и нажимая кнопку, но, Боже мой! Чья это заслуга? Чья заслуга и чья вина? И тут же очистительный вразумляющий прилив омыл мою душу, унеся из нее злобу, и я снова упрочилась на сырой тверди социальной справедливости.
Богатство ужасно портит людей, но бедняжка Клэр даже и богатой не была. Она могла похвастаться лишь благородным происхождением, доставшимся ей по наследству, да светским тоном. Я все время говорю «бедняжка Клэр», потому что она — несчастливая женщина, но ведь и я — несчастливая, значит, она тоже с полным правом может называть меня «бедняжка Розамунд». Меня мучает, почему я не способна ни к чему относиться по-человечески, ведь должно же мне что-то просто нравиться или не нравиться, одних я должна любить, других ненавидеть, но нет — я оцениваю все только с точки зрения невиновности, вины и справедливости! Уж не родителей ли моих нужно благодарить за это? Их и никого другого! Жизнь несправедлива — вот что усваивала я, поглощая кукурузные хлопья, когда мы всей семьей жили еще в Пэтни. Несправедлива в каждом своем проявлении, на каждом шагу, в любом разрезе, и те, кто, подобно моим родителям, пытается эту несправедливость устранить, обречены на поражение. Но когда я горячо, аргументированно, даже впадая в трагизм, пробовала, жуя все те же хлопья, высказать отцу с матерью эту убежденность, иногда доходя чуть ли не до слез от их наивности и идеализма, они снисходительно улыбались и отвечали: