В последнее время с вокзала часто тянулись по Владимирской улице серые колонны пленных, однако скупые строчки оперативных сводок не сулили побед русскому оружию.
Армия отступала. Царю были нужны новые солдаты.
Из Перми и Котласа проходили через Вятку длинные составы товарных вагонов, напичканных мобилизованными до предела: «40 человек или 8 лошадей».
В городе, на заборах и столбиках, висели приказы воинского начальника об очередном призыве.
Забрили лбы молодым, потянули ратников второго разряда, вспомнили и белобилетников. Объявили мобилизацию лошадей и повозок.
Под лазареты и казармы были заняты многие школьные помещения. На всполье за городом, где муштровали неотесанных новобранцев, рассыпалась барабанная дробь и слышалось недружное «ура».
На рынке с каждым днем дорожали продукты. В лавках кое-где исчез из продажи сахар.
А беженцы все ехали и ехали, и город обязан был приютить бездомных, обогреть обездоленных, накормить голодных.
На видных местах забелели листовки, подписанные комиссией городской земской управы.
Сегодня день беженцев.Помогите беженцам!Жертвуйте — кто чем может:одеждой, обувью, деньгами!
В воскресный день по улицам разошлись во все концы города сборщики. Появились и на Кикиморке две девушки с большой сумкой и металлической кружкой на ремешке. Постучались к Минеевне. Старуха впустила девушек, узнав что им нужно.
— Идите за мной. Пять ступенек. Пожалуйте в комнату, а я пошарю в сундуке.
Девушки понравились Минеевне. У кареглазой, чернявой худышки коса до пояса, а у ее подружки серые волосы закручены на затылке в клубок, личико кругленькое.
Пока Минеевна возилась у сундука, чернявая девушка спросила:
— У вас, кажется, Бачельников живет, чертежник?
— Саня-то? Здесь проживает, вон за стенкой. А тебе что, повидаться с ним хочется?
— Я просто так спросила. Он с моим папой у архитектора служит.
— Не знаю, милая, будет ли служить. С утра унесся к воинскому и до сей поры нет. Забрили, поди, головушку. Жаль парня. Худого слова от него не слыхивала. А ты, случайно, не зазноба ли Санина?
— Ой, что вы, бабушка! Ученицы мы. В любви не разбираемся.
— Так я и поверила вам, — покосилась Минеевна на сборщиц. — Еще как, поди, разбираетесь. Нате-ка вот платье, еще крепонькое. Это — юбка, тоже можно носить. Кофта — всего раза два надевана. Бог с ней. Плат — стара для него я. Простынка залатанная, но стиранная. Полотенчико.
Девушки все уложили, поблагодарили щедрую старуху.
— Как хоть звать-то вас, красавицы?
— Меня — Катей, а ее — Женей.
А Санька в это время был на медицинском осмотре. Врач предложил белобилетнику раздеться до пояса. Приложил ухо с деревянной трубочкой к груди, потом — к спине, придавил металлической лопаткой язык и потребовал сказать «а». Спросил, не болел ли Санька стыдной болезнью, и, скользнув оценивающим взглядом по его фигуре, изрек: годен.
Новобранцу дали на сборы два дня. Он в тот же день получил расчет, попрощался с коллегами. По пути зашел в гастрономический за вином, купил два фунта колбасных обрезков. Сбегал еще в змиевский трактир за пивом. Накрыл свой стол чистой скатеркой и поставил в центре графинчик с водочкой, бутылку рябиновой. На тарелку высыпал из кулька обрезки колбасы и ветчины, открыл консервы, нашел в тумбочке горчицу, очистил луковицу, нарезал хлеба. Бутылки с пивом на опохмелку он спрятал в углу за кроватью.
— Недурственно, — оглядывая стол, произнес Санька и постучал в заборку. — Минеевна! Зайди-ка на минутку!
Старуха показалась в дверях.
— Батюшки! — всплеснула она руками. — На столе-то у тебя, как на свадебном!
— Да ты входи, Минеевна, — потащил Санька за рукав упиравшуюся хозяйку. — Рюмочку только. Сама понимаешь, отказываться нельзя.
— Что ты, что ты? — попятилась Минеевна. — В церковь я собралась. В монастырь к Трифону схожу, о здравии твоем божьему угоднику помолюсь. А ты не начальника ли своего ожидаешь? Дочка его давеча здесь была.
— Кто? Катя? — чуть ли не вскричал Санька загоревшись.
— Катей назвалась. С подругой приходила. Вещи для беженцев собирает. О тебе спрашивала. Обе — хохотушки. Парня на войну забирают, а им — хаханьки.
Санька закрыл за хозяйкой дверь, налил водки, выпил, морщась, поддел вилкой ломтик ветчины и заел горечь. Намазав кружок колбасы горчицей, он повторил. Отдышавшись, пробормотал:
— Гм? Ей-богу, недурственно.
После непродолжительных пауз, заполненных едой, Санька попробовал и коньяку, и рябиновки.
— Ну-ка, каков ты у меня? Дай-ка я посмотрю на рекрута! — он взял с тумбочки зеркало и стал разглядывать свою покрасневшую физиономию, подмигнул себе, скорчил рожу и крикнул: — Смии-рно!.. А, в общем, мне жаль тебя, дурака… и давай выпьем!
Потом он сидел на кровати, курил и думал, какой из него получится солдат. «В школу прапорщиков не направят. Образование недостаточное. Рядовым в пехоту затолкают: ать-два, ать-два! Перед унтером вытягиваться в струнку придется». Он зажег новую папиросу, вспомнил о Кате, пожалел, что она не замечала его, за все время ни разу не осталась с ним наедине. «Мне на фронт ехать, а ей, вот уж действительно, хаханьки. Эх, Санька, Санька! Никому ты, сирота, не нужен…»
В окно кто-то постучал. Вышел узнать — кто это?
— Толцыте — и отверзется. Ищите — и обрящете, — сказал Тихон Меркурьевич, входя в сенцы. — Не уснуть мне сегодня, Саша. Понимаю, каково тебе. Вот изловчился удрать из-под самого носа супруги. Разделить твое одиночество прибежал.
— Спасибо, Тихон Меркурьевич! Садитесь, садитесь! Чего вам в рюмочку? Шустовского или рябиновой?
— Водочки, Саша, только водочки. А себе?
— Я уже попробовал. Кушайте.
— Ну, коли так, твое здоровье… Не унывай, брат, — Тихон Меркурьевич выпил, крякнул, ткнул вилкой в обрезки. Опрокинул вторую. — Хороша, собака! — отозвался он о водке и дальше распоряжался графинчиком уже по-хозяйски.
Санька дымил папироской, смотрел на саврасовскую картину и думал: «Грачи прилетели? А мне послезавтра улетать».
Тихон Меркурьевич поставил перед Санькой рюмку.
— Не скисай, друг. Прими беленькой. Всю грусть-тоску сшибет.
Смеркалось. Керосина в лампе было на донышке. Нашелся огарок. Санька занавесил окно «Вятской речью» и чиркнул спичкой. Комната осветилась бледными дрожащими лучами. В углах зашевелились тени. Санька оперся локтями о стол.
— Все думаю, думаю, Тихон Меркурьевич, как это я, чертежник, воевать буду? Палить из ружья, колоть штыком живых людей. Не могу вообразить.
— Чудак ты. Они же не просто люди, а враги, звери. Читал в газетах, как они разрушают города, насильничают? Поневоле придется стрелять и штыком…
— Не смогу, Тихон Меркурьевич, — убежденно заявил Санька. — Я себя хорошо знаю. Ни разу за всю жизнь никого не ударил. Недавно в кухне наступил на усатого черного таракана, и то противно вспомнить. А тут ведь люди, пущай немцы, австрияки, турки ли в красных фесках… А на черта мне винтовку да еще со штыком? А попробуй сказать, объяснить — признают изменником и к стенке.
Тихон Меркурьевич коснулся ладонью его плеча.
— Не фантазируй, Саша. Тебя в маршевую роту не пошлют. Не подходишь. Ты — белобилетник и все-таки интеллигент. Да. Назначат тебя в канцелярию либо в каптенармусы. Вот и воюй, как писарь, или распоряжайся солдатской амуницией.
— А вы, пожалуй, верно говорите, — просиял Санька. — Я как-никак городское окончил. По чистописанию — одни пятерки получал.
Бачельников потянулся к коньяку, чокнулся с гостем, высосал из рюмки обжигающую жидкость и выпрямился:
— Песня у меня из сердца просится, Тихон Меркурьевич!
Он откинул движением головы со лба волосы, запел:
Посыледний, аэ, нонешный дене-оче-экГуляю-у с вами я, друзья,А завтра рано, чуть светоооче-экЗапла-ачет вся-а…
Закашлялся, оборвал песню, придавил пальцем непрошенную слезу, спускавшуюся по щеке.
Взгрустнулось и Тихону Меркурьевичу.
— Не нагоняй тоску, Саша, давай какую повеселей.
Саша подумал и мягким, задушевным голосом затянул:
Ах ты, но-о-чеэнь-ка,Ночка те-о-мна-а-я,Ночка те-о-о-о-мна-а-я,Да ночь осе-э-э-э-э-э-э-э-э-э-энь-няя-а!..
Тихон Меркурьевич взял было рюмку, но отставил и опустил голову. А Саша, закрыв глаза, не стесняясь, что слезы сами лезут из-под ресниц, в песне спрашивал:
С кем я ноченьку,С кем осеннюю,С кем тоскливуюКоротать буду?
Нет ни батюшки,Нет ни матушки,Только есть одинМил-сердечный друг.
Только есть одинМил-сердечный друг,Да и тот уйдет,От тоски сбежит…
Тихон Меркурьевич заерзал на стуле, еще дальше отставил рюмку и, кряхтя, поднялся: