— Впишите в мой счет, — сказала Хелла и, милостиво кивнув продавщице, вышла из магазина на жалкую главную улицу. Ей было весело. Какую-то даже приподнятость ощущала она в себе. Красное — ее цвет. Прежде, в Гамбурге, она всегда ходила в красном. «Мой красный чертенок» называл ее Джонни. Да, Джонни… С нежностью вспомнила она, какую он проявил чуткость, как дружески благословил ее на брак с Вимом, понимая, что такой шанс выпадает раз в жизни. Менеер Вим… Она ухмыльнулась. Братья отправили его в Гамбург «изучать дело». Ему это было необходимо, чтобы затем принять участие в управлении крупным прибыльным предприятием, которое основал его родитель. Хелла в то время работала в кафе «Секс-бомба» и каждый вечер видела в баре не умеющего пить маменькиного сынка, который после четвертой рюмки принимался изливать душу и распускал слюни, вздыхая по родимому захолустью. Она выказывала сочувствие, сначала лишь потому, что он был клиент и тратил много денег, но скоро она заметила, что он в нее влюбился, а от других голландцев ей было известно, что его рассказы о богатстве их семьи ничуть не преувеличены, и она удвоила внимание. Когда он сделал ей предложение, она для начала немножко его поманежила.
«Соглашайся, девочка, — сказал Джонни. — Только веди себя по-умному».
Так она и поступила. После того как она сказала «да», все пошло как по нотам. Семейство, конечно, стало на дыбы. Она не потребовала: «Прояви волю!» Нет, она просто уехала на две недели, оставив его одного: не хочу, мол, сделать тебя несчастным — блеф, разумеется. Когда она вернулась в Гамбург, он был шелковый, и, поломавшись еще немного, она дала согласие, и они обвенчались.
«Ну вот, я возвращаюсь на родину с молодой женой», — сказал он.
Братьев его она не боялась. Но вот их жены, которые заранее ее возненавидели за то, что она в молодости пожила в свое удовольствие, могли доставить немало неприятностей. Она отчетливо сознавала, какой линии поведения ей следует держаться: она должна делать только то, чего от нее никто не ждет, — во всех отношениях. Для начала она приобрела в магазине готового платья скромную неброскую одежду. В хозяйстве она навела такую экономию, что муж как-то сказал ей: «Милая девочка, в этом, право же, нет никакой надобности».
Но главным ее козырем была работа. Две-три недели спустя она поступила на фабрику, встала к станку, будто всю жизнь там работала.
«Я хочу знать дело не хуже, чем знаешь его ты, Вим», сказала она на безупречном голландском, который освоила с невероятной быстротой. Вначале братьям мужа это показалось странным, но потом, когда она в разговоре раз-другой ловко ввернула несколько слов о производстве — а тут они кое-что смыслили, — они ее зауважали и уже не поддерживали жен, когда те в вечерних пересудах ядовито прохаживались насчет «девицы из бара».
«Представляешь, что Франс заявил Элине? — рассказывал ей вчера Вим. — Не надоело тебе языком болтать? Хелла хотя бы помогает нам делать деньги, а ты умеешь их только транжирить!»
Это была крупная победа. Три года она шла к этой победе. Может быть, поэтому ей и было сегодня так весело. Еще немножко — и она на коне, и богатство благородного менеера Вима у ее ног. Она улыбнулась.
— Мое почтение, мефрау Вим.
Нотариус. Старый напыщенный зануда. Знает она таких. Она сдержанно поклонилась.
— Здравствуйте, менеер Хротебринк.
На рыночной площади она остановилась у парфюмерного магазина и залюбовалась собственным отражением в стекле витрины. Первое ее красное платье в этой дыре — в ознаменование поражения Элины.
— Послушай…
Она оглянулась и увидела густо размалеванную, изможденную женщину лет сорока.
— Скажи, милочка, куда мне лучше пойти?
— О чем вы? — холодно осведомилась она.
— Я, видишь ли, не здешняя, — продолжала женщина. — А мне бы не мешало подзаработать. Куда у вас тут идут мужчины, если у них в кармане завалялось несколько лишних монет?
Не отвечая, Хелла бросилась прочь. А вдогонку ей тот же голос крикнул:
— А ты не воображай о себе слишком много. У меня глаз наметанный. Меня не обманешь.
Сумочка
Мой приятель Дирк, маклер, здоровенный детина, сделал однажды доброе дело. В отличном настроении, с полным карманом денег шатался он по городу, увидел в витрине красивую дамскую сумочку из серой замши и не долго думая купил ее для своей жены Анни.
— Вот тебе летний привет от Деда Мороза! — воскликнул он, входя с подарком в комнату.
В кресле у окна сидела его мать. Жена стала развертывать подарок, а он обратился к матери:
— Мама, что я вижу! И ты здесь?
— Ну да. Раз ты ко мне не едешь, пришлось приехать к тебе самой.
— О, какая прелесть! — воскликнула Анни. — Ты с ума сошел!
Мать посмотрела на сумочку с улыбкой, которая, отдавая должное супружеской внимательности, выражала в то же время неодобрение явному мотовству.
— Peau de suede,[31] - сказала она. — А я хожу с синтетической. Она, конечно, очень прочная. Но запах от нее… бр-р!
Случилось это месяц назад. А на прошлой неделе Дирк позвонил матери и спросил:
— Послушай, мама, что бы ты хотела получить в подарок ко дню рождения?
— А вы приедете?
— Конечно. Так что тебе подарить?
— Я хочу точно такую же сумочку. Из серой замши.
Сказано — сделано. Сумочку купили, и в день рождения Дирк вместе с женой и детьми явился к матери. В родительском доме его встретил знакомый с детства, трудно определимый запах, вызывая в памяти всякие забытые пустяки. В прихожей по-прежнему висела гравюра, изображающая двух ворон на снегу…
— Ну, вот и мы, мама. Прими наши сердечные поздравления.
Расцеловавшись и наобнимавшись, все вошли в гостиную.
— А вы сегодня рано, — сказала мать. — Я ждала вас не раньше двенадцати, а сейчас и одиннадцати нет. Кофе еще не готов. Придется вам подождать.
— Разверни же подарок, — сказал Дирк.
Он сидел под безобразным натюрмортом, который самолично намалевал еще мальчишкой лет двенадцати.
— Ах да, подарок…
Мать осторожно развернула бумагу, вынула из коробки сумочку, осмотрела ее, потом опустила на колени.
— Ты не поверишь, но я сегодня видела про нее сон.
— Про кого?
— Как про кого? Конечно, про сумочку, — сказала мать. — Мне снилось, что вы пришли, я вам открываю, вы поздравляете меня и проходите сюда, в гостиную. Я смотрю на вас, а у вас в руках ничего нет — ни коробки, ни свертка. Ничего!
Она бросила на сына непонятный взгляд.
— Думаю, ну ладно, они от меня ни слова не дождутся на этот счет, скорее я себе язык откушу. Ну, вы немножко посидели, потом вижу, ты что-то шепнул Анни на ухо, и Анни вышла. Куда, по-твоему, она отправилась?
Этого Дирк не знал.
— Она пошла покупать сумочку в лавчонке тут, по соседству! — воскликнула мать. — Немного погодя она вернулась. Со свертком. «Пожалуйста, мама». Я развернула бумагу… Боже мой! В жизни не видела более безобразной сумки! Синтетическая. Разрисованная домиками, представляешь?! Вроде тех, что фабрикуют для детей. Я не могла сдержаться. «Дирк, — говорю, — ты же знал о моем желании еще неделю назад. Целую неделю! Так неужели надо было в последний момент, в какой-то паршивой лавчонке по соседству…»
Крупная слеза скатилась по щеке и упала на сумочку.
— О господи! Что я наделала, — ахнула мать, — теперь я не смогу ее обменять.
— А ты намерена обменять ее? — спросил Дирк.
— Ну конечно! — воскликнула она. — Это же замша.
Для меня это слишком марко.
Из сборника «Бусинка к бусинке» (1958)
Расслабиться
За вокзалом у реки на тумбе сидел мужчина и смотрел на воду.
— Чайка, — медленно произнес он. — Очень изящная птица. Я люблю чаек. И вообще птиц. А ты?
Он посмотрел на меня спокойным испытующим взглядом.
— Я тоже считаю их красивыми птицами, — ответил я.
Он ухмыльнулся и кивнул с таким видом, словно получил новое подтверждение своему тезису. Пятидесятилетний толстяк неопределенного покроя. С одной стороны, он чем-то напоминал торгового представителя, а с другой — вполне мог сойти за отставного капитана дальнего плавания, который испытал так много приключений во всех портах мира, что теперь мог позволить себе расслабиться, сидя на тумбе. Он был похож на яйцо, о котором с уверенностью не скажешь, вареное оно или нет.
— Я люблю чаек, — упрямо повторил он. — И Рихарда Таубера.[32] И просто наблюдать, как из канала вытаскивают машину. И домашнюю колбасу. И «Эгидий,[33] где ты сгинул?» И жажду, когда есть пиво. И помолчать с хорошим другом. И мягкие прямоугольные бумажники. Я люблю все это. «Я тоскую по тебе, мой друг». Опять Эгидий. Правда, красиво? А что любишь ты?