Картина первая: 1 декабря, вечер. Пальма – бесстыжее это растение – трясет своей зеленью, а ты, улыбаясь, закрыла глаза. Такая славная, умопомрачительно обаятельная!
Лили вдруг спросила его – мой отец, разбирайся он в музыке, мог бы даже сказать, на какой ноте прозвучал вопрос:
– Это сегодняшняя газета?
Она задала его тоном серьезной учительницы. Отец, разумеется, ничего не понял. Какая еще газета?!
Тогда Лили сняла с него окуляры и попыталась прочесть слова на клочке газеты, которым отец заклеил разбившееся стекло. Он облегченно вздохнул.
День второй. Твои голубые глаза под красным тюрбаном. Взявшись под руку, мы идем по улочке.
О, этот чудный переулок – совсем как в кино!
Они гуляли по Касернгатан – Казарменной улице, – дул сильный ветер, мой отец шел посередине, поддерживаемый с двух сторон Лили и Шарой, и, стараясь перекричать ветер, рассказывал им сначала о необыкновенной лапше с маком, которую готовила его мать, потом перешел на антропоморфизм Фейербаха и, наконец, изложил ботаническую систему Линнея. Вот когда пригодились познания, которые он почерпнул на вершине стремянки в “Гамбринусе”.
Совершенно продрогнув, они завернули в кино. В кармане отца таились еще какие-то крохи, оставшиеся от восьмидесяти пяти долларов дяди Хенрика. Шла какая-то американская мелодрама под символическим, как показалось отцу, названием “Лабиринты любви”. Зал на дневном сеансе был почти пуст. Билеты они купили в самый последний ряд. Сидя между девушками, на экран он особенно не глядел, а украдкой рассматривал профиль Лили, и для этой цели клочок “Афтонбладет”, прикрывавший его левый глаз, служил замечательной маскировкой. В один из моментов, когда незадачливый главный герой, поскользнувшись на пролитом масле, покатился на зад-нице к ногам рассмеявшейся пассии, мой отец, осме-лев, незаметно дотронулся до руки Лили. И она ответила, пожав его руку.
Не буду продолжать – у меня обрывалось сердце, когда все закончилось! А потом – мы идем из кино, и на перекрестке дорожек в парке…
Парк, в котором, застывший в камне, сидел Карл Линней, тем временем погрузился в сумерки. Мой отец решился.
Шара, тактично обогнав их на несколько метров, вытянула перед собой ладонь, как будто по заданию метеослужбы вела наблюдение за снежинками. Мой отец оценил этот тонкий маневр.
Они прошли под каменным взглядом Линнея. Под ногами поскрипывал снег, а в небе ярко сияли звезды.
Мой отец остановил Лили, погладил ее по лицу горячими, как огонь, пальцами – что, учитывая десятиградусный мороз и отсутствие варежек, объяснить с точки зрения биологии невозможно – и поцеловал ее. Лили прижалась к нему и ответила на его поцелуй.
Карл Линней задумчиво смотрел на них с высоты.
Шара, довольная тем, что наконец перестала слышать за спиной нервирующий скрип двух пар башмаков, двинулась в конец парка. Она медленно считала про себя. Дойдя до ста тридцати двух, она все еще была одна. Это наполнило ее радостным чувством. Ее сердце забилось сильнее, и она улыбнулась.
Понедельник. Без особых событий. Только фотограф. Не правда ли, ты тоже думала о том, что же скажет мамочка, увидев нас вместе на фото?
Фотостудия находилась на Тредгордсгатан – Садовой улице, – в доме под номером 38. Мой отец прихватил оттуда примитивный черно-белый буклет, который хранил всю жизнь.
Фотограф был вылитый Хамфри Богарт – смазливый высокий молодчик в пиджаке и галстуке. Он долго усаживал их и подыскивал нужный ракурс. Всякий раз, когда он легонько касался колен Лили, чтобы сдвинуть их чуточку вправо или чуточку влево, мой ревнивый отец нервно вздрагивал. Наконец, удовлетворенный, Богарт скрылся за аппаратом, накинул на себя черное покрывало и долго давал указания, как следует держать голову. Потом он снова выскочил из-под накидки, подбежал к отцу и стал вчитываться в газету, которой была залеплена левая линза очков. Окуляры он попросил убрать. Вернувшись в свое укрытие, минут пять он дергал туда-сюда объектив, затем снова выскочил и, подбежав к отцу, зашептал ему на ухо.
Мой отец покраснел – Богарт на безупречном немецком объяснил ему, что он как фотограф все понимает, но и клиент его должен понять, что при таком ярком освещении могут возникнуть проблемы, а если выразиться яснее, то существует опасность, что не вполне презентабельные металлические коронки клиента приведут к нежелательному эффекту. Он, как мастер художественного портрета, полагает так, что идеальный семейный снимок получится, если Лили будет от души смеяться, а мой отец только слегка растягивать губы в улыбке. Лично он, Богарт, рекомендовал бы именно это решение.
Через полчаса в салоне на Тредгордсгатан первые фотографии молодой пары были готовы.
…в тот вечер, проводив меня вниз, ты уже опустила решетку лифта, но перед тем, как лифт тронулся, я притиснулся к ней лицом…
Вечером второго дня Лили попрощалась с моим отцом перед лифтом. По коридору сновали медсестры. Лили вошла в лифт. Она была в ночной рубашке, в халатике и спустилась на второй этаж только ради прощального поцелуя. Она уже опустила решетку лифта, когда мой отец притиснулся лицом к белым крашеным прутьям, надеясь в этом отчаянном положении заполучить от Лили еще один поцелуй. Он прижался так сильно, что на его лице остался решетчатый отпечаток. Лифт двинулся вверх, а он продолжал стоять, пока в шахте не скрылись Лилины тапочки. В это время ему на плечо опустилась чья-то рука.
Перед ним стоял в белом халате Свенссон.
– Вы говорите по-немецки, не так ли?
– Говорю. Понимаю.
– Хорошо. Есть одно обстоятельство, о котором мне бы хотелось с вами поговорить.
Мой отец даже не сомневался, на какое обстоятельство намекал главный врач. Но в этот необыкновенный момент у него не было ни малейшего желания спорить со специалистом.
– Я все знаю, господин доктор. Мои легкие пока что…
Но Свенссон прервал его:
– Я имею в виду не вас. Вы не так меня поняли.
Мой отец облегченно вздохнул. А Свенссон, слов-но бы ничего не заметив, продолжил:
– Я хотел бы просить вас поберечь эту девушку. Она удивительное создание.
Мой отец горячо кивнул. Свенссон взял его под руку, и они стали прогуливаться. Коридор опустел, они были вдвоем.
– Знаете ли, по жестокому капризу судьбы я попал в международную группу врачей, которая присутствовала при освобождении женского лагеря в Берген-Бельзене. Как хотелось бы мне забыть этот день. Но, увы, это невозможно. Всех, в ком мы смогли обнаружить хоть малейшие признаки жизни, уже вывезли. На голом бетонном полу оставались уже только мертвые… около трехсот обнаженных или одетых в лохмотья безжизненных тел. Сплошь скелеты килограммов по двадцать… Словно бы детские.
Остановившись в пустынном коридоре госпиталя, Свенссон устремил взгляд куда-то вдаль. Он стал каким-то потерянным, как будто это воспоминание причиняло ему невыносимую боль. Мой отец с изумлением наблюдал, как лицо главного врача исказила гримаса. Но он продолжал монолог, время от времени прерываясь:
– …Я еще оглянулся, ну мало ли что… и не поверил своим глазам… я заметил, как шевельнулся палец… понимаете, Миклош? Вот так, как я вам показываю, будто голубь последний раз шевельнул крылом… или дрогнул от ветра листик.
Рука его была поднята на уровень глаз, а указательный палец согнут.
– Так мы спасли нашу Лили, – хрипло добавил он.
* * *
Даже годы спустя мой отец с содроганием вспоминал выражение лица Свенссона и его воздетую руку с подрагивающим указательным пальцем. Все это неразрывно слилось в его памяти с другим видением, пережитым в Экшё: поезд, пыхтя, отходит от станции, он стоит на задней площадке хвостового вагона и машет рукой до тех пор, пока полукруглый тимпан станционного здания не исчезает за поворотом; в этот миг его охватывает безумное счастье, оттого что после отхода поезда он удержал в глазах живой облик Лили. Достаточно было просто зажмуриться – и перед ним вставала картина, увиденная им напоследок.
Лили машет ему, стоя на заснеженном обледенелом перроне. В глазах блестят слезы. И ее пальцы… Мой отец утверждал совершенно уверенно, что маленькую руку Лили, ее хрупкие пальцы он видел как бы вблизи, крупным планом. На таком расстоянии это было, естественно, невозможно, и все же… Стоя у двери, он цеплялся за поручень, поезд набирал скорость, а он, закрыв глаза, видел, да, видел пальчики Лили, чуть подрагивающие, как тонкие прутики на ветру.
* * *
– Берегите ее! Любите! – повернулся к отцу в тот последний вечер Свенссон. – Как было бы замечательно…
Он сделал паузу. И в течение долгих секунд молчал. Отцу показалось, что он подыскивает подходящее немецкое слово.