Я прислушался, но певец замолчал и добавил смущенно:
— Только я вот забыл, как она в середине…
— Эх ты! — укоризненно сказал кто-то.
— Но кончается она так, — торопливо сказал певец и запел опять:
Не все на войне сбывается, не все с войны возвращаются,Но если судьбой написано не видеть мне ласковых дней,Помни: я дрался за жизнь твою, безмерно мною любимую,Помни… ну пусть недолго, хотя бы при жизни моей.
Моя спутница сидела, все так же обняв колени руками, и, медленно раскачиваясь из стороны в сторону, сказала:
— Нехорошая песня. Почему он ей не верит? Ведь он не верит! — И, тряхнув головой, как бы оттолкнув эту мысль, заговорила о своем: — Я и сейчас не знаю, как это получилось. Мы всю войну были вместе, а тогда он ушел один, как нарочно, а я сидела на рации, и мне сказали об этом… об этом несчастье, когда его уже увезли… Когда его увезли неизвестно куда. — Она прикусила губу, чтобы не заплакать, и долго молчала, видимо, борясь с собой и глотая слезы. Ноздри ее вздрагивали. — Я теперь ко всему готова… Но он стал мне дороже всего на свете.
Ольга вдруг улыбнулась и снова приняла прежнюю позу, позу человека, разговаривающего с самим собой.
— Он у меня очень странный. Когда он говорит, то не поймешь, шутит он или серьезно. Он и предложение мне сделал по-своему… Пришел как-то вечером: «Оля, я решил сделать тебе приятное». Я подумала, что поедем во дворец культуры на танцы, а он сказал: «Жениться на тебе». Мы с ним вместе ушли на войну. В тот день, когда по радио выступил товарищ Сталин, мы заперли комнату и ушли.
Мне стало жалко ее. Я знал по себе, что, когда все время думаешь об одном человеке, всегда думаешь сразу обо всем, что связано с ним. Я сказал:
— Вам надо отдохнуть. Вы усните. Так скорее придет утро.
— Хорошо, я попробую.
Она легла. Я поправил на ней шинель, удивляясь тому, что судьба этой женщины так глубоко затронула меня. Тот лейтенант, что наблюдал за нами, прошел мимо нас и многозначительно кивнул мне головой. Я понял — он приглашает выйти. За дверью он шепотом спросил:
— Вы знаете ее?
— Нет, я ее встретил по дороге сюда.
— Дело в том, что я везу ей записку от мужа. Я с ними в одном полку служу. И я лежал в госпитале, когда его привезли. А они москвичи. С Таганки. Вот хорошо, что мы с ней не разъехались. — Он говорил сбивчиво, видимо, торопясь высказать все, и держал меня за рукав.
— Так отдайте ей записку, — предложил я.
— Стоит ли? Вот я и вышел посоветоваться с вами… Он… у него, видите ли, ампутировали обе ноги. Я его видел там, в госпитале. Он, кажется, не хочет, чтобы она приезжала… Не хочет, чтобы она видела его таким. А она едет. Ведь она едет к нему?
— К нему.
— Вот видите. Как же быть?
— По-моему, надо отдать. Пусть она знает.
Порешив так, мы вернулись. Я тихо спросил:
— Вы спите?
Я был очень неуверен в правильности того, что мы делаем. Если бы мне пришлось повторить этот вопрос, у меня бы не хватило силы для этого. Но Ольга сразу же откинула шинель и села.
— Здравствуйте, — сказал лейтенант и напряженно поклонился.
Она протянула ему руку, потом, выжидающе вглядываясь в его лицо, безучастно спросила:
— Вы уже поправились?
— Да, я совсем здоров. Что, наши все там же стоят?
— Все там же. А я еду к Давыдову. Вы слышали о нем? Он ранен.
— Да, да, я слышал, — как-то торопливо сказал лейтенант и замолчал.
Кажется, мы очень долго молчали, рассматривая друг друга. Во всяком случае, мне показалось, что очень долго. И это молчание становилось для меня пыткой. Когда ее робкий, доверчивый взгляд касался меня, я краснел и начинал топтаться на месте — дурацкая привычка, оставшаяся у меня с детства. Я чувствовал себя перед ней, как мальчишка, который разбил у соседа окно, и сосед поймал его.
— Что, на улице еще не светает? — опросил я у лейтенанта и увидел, что лейтенанту так же скверно, как и мне.
— Черт его знает, действительно не светает долго, — подхватил он. — Пойдемте посмотрим, а?
Мы опять пошли за дверь.
— Ну не могу! — развел он руками, как только мы очутились в коридоре. — Знаете что, может быть, вы сможете?
— Нет, нет, уж вы как-нибудь сами. Идите и передайте. А я здесь подожду.
— Так. Значит, передадим все-таки, — угрюмо сказал лейтенант и, не дождавшись моего ответа, тщательно одернул шинель и поправил шапку. Потом он откашлялся, еще раз одернул шинель и пошел в помещение, так вытянувшись, как будто шел на прием к генералу.
Я постоял после его ухода столько, сколько нужно было лейтенанту, чтобы дойти до Ольги, прикинул еще немножко на его нерешительность, потом на разговор, потом еще хотел немножко подождать, но нетерпение подгоняло меня, и я открыл дверь.
Прежде всего я увидел ее. Она стояла посреди подвала, около коптилки, и читала записку. Лейтенант сидел на нарах. Увидев меня, он вздохнул и подвинулся, уступая мне место.
Мы не сводили с нее глаз. Мы ждали, что она скажет. Это было сейчас очень важно — ее первые слова. И она заговорила.
Нежная улыбка играла на ее лице. Ее большие глаза наполнились тяжелыми слезами, и слезы стояли в них неподвижно.
— Вот. Он написал записку. Значит, ему много легче, раз он ее написал, правда? — оказала она. — Он пишет, что у него все благополучно, а мне, пишет, не нужно ездить в Осташков, потому что, пока я доеду, его, наверное, увезут в другой город — в Иваново или еще дальше. Поправляться.
— Врет он, — прошептал мне на ухо лейтенант. И вдруг воскликнул: — Правильно! А вы разве к нему сейчас едете? Ну что вы! Я забыл сказать: он записку написал, когда я только добирался, а уехал-то я на следующий день… Уехал я на следующий день, а их уже стали собирать. Я только не спросил, куда пойдет их санпоезд. А теперь его уже увезли.
— Правда? — после некоторого молчания тихо спросила она. — Значит, у него ничего… не страшно? А как я боялась! Один только бог знает, сколько я всего передумала.
Она села рядом с нами, не замечая, что чьи-то вытянутые ноги, обутые в грязные сапоги, мешают ей. Потерев ладонью лоб, как бы стараясь оттолкнуть от себя что-то тяжелое, она глубоко вздохнула. Лейтенант, смотревший на нее, тоже вздохнул, вскочил и быстро пошел к двери.
— Все равно… Все равно, что бы с ним ни было, — сказала она, когда лейтенант, хлопнув дверью, вышел на улицу. — Теперь мне, конечно, надо ехать в Москву. Я там все устрою, приготовлю, все вымою, вычищу и буду ждать его… Да, буду ждать. Его ведь потом… — она помолчала и, глядя мне прямо в глаза, сказала: — привезут в Москву… Обязательно должны привезти. — Она повернулась и, смутившись, взяв меня за руку, открыла в волнении свою тайну. — У нас будет ребенок.
СЛУГА НАРОДА
На противоположной стороне улицы оторвало угол двухэтажного дома, и пыль от кирпичей и штукатурки медленно оседала на тротуар. Еще минуту назад этот дом был целехонек, даже стекла в окнах целы, и вдруг снарядом оторвало всю верхнюю часть угла, до самого карниза, и стало видно комнату, оклеенную зелеными обоями, бельевой шкаф, кровать, столик, распахнутую дверь и дальше, за дверью, еще комнату с желтыми стенами, очевидно кухню, потому что видны были примус на столе, стопка тарелок и эмалированная кастрюля. Сержант-автоматчик, стоявший рядом со мной, выругался, когда случилось это, и вытер рукавом потное, усталое лицо. Он выскочил из соседнего дома, по которому стреляли с перекрестка. Сержант тяжело дышал от волнения. Лицо его, с резко очерченными скулами, было темным от загара и усталости. Он был выше меня, и когда мы с ним выглядывали из подъезда на улицу, он жарко дышал над самым моим ухом. Улица казалась пустынной и вымершей.
Я дожидался своих пулеметчиков, застрявших где-то во дворе. У моих ног стояли две коробки с лентами.
Было за полдень, наступление началось в семь часов утра, но в городе мы пока заняли только вокзал, сахарный завод и несколько улиц на окраине.
Сержант был из другого подразделения, но я знал его фамилию. В начале весны, после большого наступления, мы получали награды, и тогда этому сержанту вручили орден Ленина. Среди нас он был один, кого удостоили такой высокой награды, и я запомнил, что его фамилия Рябов.
Наконец прибежали мои запыхавшиеся пулеметчики. Один из них принес еще две коробки с лентами, а второй, ефрейтор, пригнувшись, катил за собой станковый пулемет. Мы развернули пулемет в сторону перекрестка, откуда стреляла вдоль улицы вражеская пушка. Рябов, стоя у стены, наблюдал за нами.
— А ну, дайте им жару, — сказал он.
Пушка держала под обстрелом всю улицу, но нам не удалось прошить из пулемета бруствер, за которым она стояла: он был очень прочный, сложенный из мешков с песком.
— Эх, — нетерпеливо сказал Рябов, — не выйдет, видно, у вас, — и, оттолкнувшись от стены, побежал через улицу. По нему ударили из автомата, он упал на той стороне, и мне показалось, что его убили, но, полежав немного, сержант вскочил и, ловко прыгая через кирпичи, скрылся в воротах того самого, только что разрушенного дома.