V
Так продолжалось и вторую зиму. Алексей Васильевич, далеко не находивший такого удовлетворения в своей камере, как Наташа в школе, начинал уже ревновать ее к этой школе и насмешливо говорить, что лучше бы ей совсем перебраться в Межуево. Но вдруг… Впрочем, для объяснения последующего необходимо прибавить о самом Струкове. В течение года его судейская деятельность, его манера вступать в пререкания с товарищами и с прокурором на съезде, и то, что он не играл в карты и не участвовал в коллегиальных попойках, по обычаю совершавшихся в городском клубе каждое 20-е число, и то наконец, что неаккуратно делал визиты, а его жена совсем не хотела знакомиться с помещиками, – все это вооружило против него многих влиятельных людей.
И так вдруг Наташа случайно узнала, что еще в конце прошлой зимы, великим постом, в Межуево приезжал какой-то «странний» человек, «вроде как офеня», останавливался у старосты, расспрашивал о «господах», об училище, о чтениях, о книжках, которые будто бы раздает «барыня». Этот же таинственный человек посетил Межуево и во вторую зиму, опять останавливался у старосты, опять расспрашивал и, как после узнали, поехал в Излегощи, где и заночевал у Юнусова. Затем стали ходить по деревне какие-то загадочные слухи – о земле, которою будто бы неправильно завладели Струковы, между тем как она должна бы поступить «в нарезку», о том, что об этом кто-то проведал, что не даром «незаконные господа всячески обольщают народ» и что «надо держать ухо востро»… Наташа понемногу стала замечать, что крестьяне не так смотрят на нее, не так говорят с нею, как прежде, и мужчины все в меньшем количестве приходят на чтения. Что-то неуловимое, но несомненно враждебное носилось в воздухе. Одно время Наташе пришла в голову довольно правдоподобная мысль, – это после того, как некоторые донесли ей о разговорах про землю, – что таинственный незнакомец, посетивший Межуево, был просто-напросто «пропагандист». Но, во-первых, о такой «пропаганде» давно уже не было слышно в тех местах, а во-вторых – зачем же ему ночевать у Юнусова? Вскоре догадки осложнились еще тем, что о. Афанасия потребовали к благочинному. Он не сказал Наташе, зачем именно потребовали, но с тех пор уже не удалялся из школы тотчас же после своего урока или после того, как прочитывал «житие», а оставался до отъезда Наташи и все слушал, о чем она рассказывала ученикам или народу, слушал с напряжением, с беспокойной улыбкой на своем добром и грустном лице.
– Что это вы так интересуетесь, отец Афанасий? – спросила однажды Наташа, которую все эти загадочности начинали приводить в необыкновенное раздражение.
Отец Афанасий сконфузился, некстати щегольнул латынью: «Ау рес хабент эть нон аудиент»[9],– но после этого не засмеялся, как обыкновенно, своим чистым, детским смехом, а торопливо простился и уехал. А на другой день Наташа получила от него умилившую ее, но не успокоившую записку: «Добрейшая наша и ретивейшая ко благо попечительница! Errare humanuni est[10],– и старый дурень, в свою очередь, внял наветам, ergo[11] – впал в заблуждение. Великодушно прости за сие суесловие, а я не нахал, и то, что слышал из ваших уст, добро и красно, и такожде направлено к просветлению темных умов, как учение Христа к просветлению сердцем омраченных. А больше сего ради господа не вопрошайте, ибо по воле начальства дан был обет молчания, а за Вас я отныне такой же ходатай и богомолец, как и всегда. Священник села Излегощей, Покровской церкви Афанасий Ключарев».
Один Золотушкин ничего не опасался и презрительно фыркал, когда псаломщик Иннокентий, – большой его друг теперь, – предупреждал его по секрету, что против школы нечто затевается.
– Чудак ты человек! – с гордостью говорил Золотушкин, с равными он объяснялся почти удобопонятно, да и вообще под влиянием Струковых стал отставать от высокопарного языка. – Чудак ты… Да знаешь ли сколько абсолютного доходу у Перелыгина? Какое у него знакомство? А Струков!.. Судья, брат. В золотой цепи… И в острог тебя может затяпать, и белей снегу оправить. Ха, ха, ха, да они в порошок сотрут, ежели кто с ними не солидарен… стоит только старичишке в Питер смахать, к министрам. – И впадая в честолюбивые мечты, продолжал: – А я так имею в идеале, брат Кеша, медаль не медаль, но будет мне ужо награда. Где найдешь такую постановку, а? Карты, атласы, глобус, теллурий, анатомические пособия, физические пособия… Не видал вот эту еще штучку, намедни из Москвы прислали? Шестьдесят целковых, брат… Ха, ха, ха, вот выйдет эффект, ежели этак золотой какой-нибудь знак за усердие, за рациональную педагогику, на этакой какой-нибудь голубой ленте, а? – Тут Золотушкин в порыве чувств колупал Иннокентия в бока и в живот, и оба с громогласным хохотом принимались возиться.
Но – увы! – тот же Золотушкин обомлел до совершенной утраты рассудка и малодушно предал Наташу, когда в ее отсутствие в школу неожиданно явился инспектор. Это был человек с брюшком, с свиными глазками, с бачками, похожими на расчесанную мочалку, с пряжкой за беспорочную службу. Вошедши в класс в фуражке и шубе и не обращая никакого внимания на поклон Золотушкина, он по-фельдфебельски стал кричать на учеников, недружно поднявшихся навстречу, и растерявшегося сторожа, который не видал, как подъехала тройка, не отворил двери и не принял шубы. Потом грубо и бестолково стал вызывать ребят «к доске» и спрашивать, сопровождая сбивчивые ответы язвительной улыбкой и замечаниями: «А, тому-то вас учат!.. А, и этого не знаете!.. Так-с, похвально-с, бес-подобно-с!.. Садись, болван!» Потом долго рылся в шкафах, фыркал, рычал, грозился на Золотушкина пальцем, отобрал десятка полтора изданий «Посредника» и забытый Наташею том Тургенева с «Записками охотника», приказал при себе налить масла в лампадки, обмести пыль с царского портрета. Потом проследовал в комнату учителя и пересмотрел его книги, причем, указуя на принадлежавший Струковым номер «Вестника Европы», на разрозненного Добролюбова, на томик Глеба Успенского, каким-то шипящим голосом вопрошал: «Эт-та что? Эт-та что? В нигилисты, в ссылку захотел?» Золотушкин с дрожанием в коленках, с выражением побитой собаки стоял перед ним и бормотал: «Это не я-с. Это все попечительница-с… Я человек маленький-с… Я протестовал-с… абсолютно-с…» В конце концов такое поведение тронуло ревизора.
– На первый раз я тебя извиняю, – сказал он, требуя ревизионную книгу, – но заруби на носу: посторонних в классы не допускать, будь она хоть распопечительница. Не гуманничать. Из программы не выходить. Чтений – никаких. Ребятишки перед начальством чтоб вскакивали: здравия желаем, вашество-о-о! Понимаешь, по-военному. Физические приборы и тому подобное сегодня же отослать госпоже Струковой – неуместно для мужиков. Лучше бы солдата наняли для гимнастики. Батьке скажи, чтобы не осмеливался взрослых собирать: чтения с туманными картинами разрешаются в установленном порядке и только религиозно-нравственные, без штук. Чуть что, сейчас же доноси мне… срамник, – особое ведомство дозналось, а твое непосредственное начальство ведать не ведает. – И с удивительной для своего чина безграмотностью нацарапал в ревизионной книге, что «в межуевском училище направление подозрительное по причине незаконного и неуместного вмешательства попечительницы, хотя же она и затрачивает некоторые средства на содержание онного», что он, имярек, статский советник и кавалер, такого-то числа февраля месяца «сие училище посетил и онное не одобрел». Дальше стояли три палочки и крючок, долженствовавшие обозначать фамилию статского советника, которая начиналась с буквы Т. Золотушкин, с благоговением изгибаясь, засыпал эти каракули песочком и обещал исполнить в точности приказ «его высокородия».
И исполнил в самом непродолжительном времени. Наташа в тот же вечер получила от него приборы и витиеватое письмо, в котором он уведомлял ее о ревизии и о том, что «желая быть вполне и всегда солидарным с распоряжениями своего непосредственного начальства, просит г-жу попечительницу в классы более не являться и вмешательства в рациональный ход преподавания, столь же неуместного, сколько незаконного, абсолютно не оказывать». Наташа даже заплакала от злости. Напрасно Струков и бывший в то время на хуторе Петр Евсеич уговаривали ее успокоиться и до поры до времени оставить это дело, – Петр Евсеич уверял, что «тут вся штука – поехать в город и проиграть две красненьких в винт»… Она ничему не внимала и, приказавши подать лошадь, полетела в школу. Бедный Золотушкин не ожидал ее и растерялся. Никогда он не видал у своей попечительницы таких грозных глаз, такого гневного лица, не слыхал от нее столь презрительных, колючих, жестоких слов. Это стоило инспекторской ревизии.
Но самое ужасное для Золотушкина случилось в конце распекания, когда Наташа несколько остыла и потребовала, чтобы он показал ей ревизионную книгу. Прочитавши то, что там было написано, она с злою улыбкою обмакнула перо в чернильницу, провела густую черту под словами «онное не одобрел» и на том месте, где стояли три палочки с крючком, явственно подписала «Петр Зудотешин».