Фигура Шовковшитного создана, кажется, специально для произнесения речей и словечек. В конце повести он "перековывается", но это происходит так неубедительно и так неожиданно, что о его перековке не стоило бы и говорить. На с. 76 Шовковшитный находится на верхней точке своего петлюровского "взлета", а на с. 93 он уже "перековался" и изменяет своему "вдохновителю" Гордиенко, которому только недавно, семнадцать страниц назад, давал горячую и преданную клятву.
Если поверить автору и признать "перековку" Шовковшитного действительно происшедшей, то все-таки останется тайной, куда же девался настоящий Шовковшитный, этот озлобленный, наглый, разложившийся и морально отвратительный человек. Чудо его "перековки" тем более невероятно, что в повести, собственно говоря, никто и не занимался его перековкой.
Шовковшитный в повести развернуто показан до "перековки". Сначала изображается его неудачная юность, смерть его отца, его жажда мести и самая месть: покушение на убийство председателя сельсовета, а потом ссылка в "несимпатичную" хибинскую природу. Здесь Шовковшитный становится организатором всякого сопротивления труду и представителем петлюровского цинизма.
Веньке Салых, одному из самых "порядочных" кулацких сынов, добившемуся бригадирства на стройке и мечтающему о хорошей комнате и женитьбе, принадлежит авторство довольно сомнительной символической линии, поведенной через повесть.
"Горностай - царский зверь. Раньше царям на шубы шел, теперь на экспорт бьют. Очень дорогой зверь, поймать его трудно, а в клетку засадить прямо невозможно. Я пробовал. Не берет еду, только глядит жалобно так и злобно".
Таким !царским горностаем", не выносящим неволи, и выступает в повести Шовковшитный. Венька Салых всегда называет его "горносташкой", подчеркивая длящееся и очевидно значительное сравнение. А ближе к концу повести тот же Венька раскрывает идею сравнения до конца. У него для этого есть газетная заметка:
"Впервые в истории звероводства в Восточносибирском питомнике самка царского горностая родила в неволе... Мы стоим перед разрешением проблемы научного планирования пушного хозяйства... Состояние зверей является лучшим опровержением оппортунистических теорий о невозможности культивирования царского горностая в питомнике".
Поневоле напрашивается мысль, что вся идея книги и заключается в этом расширенном сравнении. Для Шовковшитного новое общество есть не больше, как принудительный питомник.
Шовковшитный уверен, что Советской власти не удастся его переделать, но повесть показывает, что он ошибся. Его все-таки переделали, не истратив на это большой энергии.
Кто, какими путями?
Пути перековки мало показаны в повести. Здесь есть только один настоящий большевик, да и настоящий ли он, кто его знает? Кажется, взгляды отсекра Геничева на процесс перековки не многим отличаются от взглядов Веньки и шовковшитного. Первое слово, которое слышит от него Шовковшитный, такое:
"- Об камень споткнешься, голову проломить себе можешь".
Геничев единолично руководит стройкой. На одной из страниц книги попадается директор, но автор так мало им интересуется, что даже не называет ни его имени, ни фамилии. И поселенцы говорят о Геничеве так:
"- Никитка, он ничего - хозяйственный паренек!"
И это правильно: ответственный секретарь парткома, единственный представитель Советской власти и партии на стройке, Геничев есть не больше, чем хозяйственный паренек. Описывается он по старинному штампованному способу описания таких пареньков. Его соприкосновение с действительностью редко выходит за границы таких проявлений:
"- В три смены работать станем.
- Ладно, обмозгуем. Поговорю с профоргом.
- Надо подумать, как к нему подойти".
Не удивительно, что на всем протяжении повести мы не встречаем ни политической страсти, ни человеческой теплоты, ни яркого, зовущего слова. И поэтому вся стройка читателю не кажется большевистской, не представляется большим и значительным делом.
И вот этому самому Шовковшитному, переполнившему книгу безобразными фашистскими и петлюровскими речами, автор позволяет любоваться лицом Кирова, видеть в нем "не только изображение вождя, но и карточку любимого старшего товарища". Между тем читатель расстается с Шовковшитным с неприятным чувством настороженности, он слишком хорошо запомнил его ненависть, слишком хорошо видит его хищную фигуру.
Другой "горностай", Гордиенко, изображен не менее злобным и решительным врагом. Но Гордиенко не "перековывается". Автор неожиданно приканчивает его. Гордиенко погибает в перестрелке после неожиданного молниеносного вредительства. И от этого образа остаются почти одни разговоры и призывы.
То, что написано на 150 страницах этой повести, оставляет у читателя впечатление тяжелое.
Книга сделана настолько неудачно, с таким нарушением законов перспективы, с таким преобладанием вражеских тонов и вражеских слов, с таким завуалированным советским горизонтом, с такими подозрительными сравнениями и с такой холодностью, что при всем моем желании быть снисходительным к молодому автору я не могу быть снисходительным.
СИЛА СОВЕТСКОГО ГУМАНИЗМА
Величественные пространства СССР окружены мраком фашистской злобы и первыми вспышками войны.
Новое истребление человечества среди бела дня открыто готовится вокруг нас.
Невиданное в истории мира совершилось: после многих десятилетий классовой борьбы, в конце кровавых путей раздробления, эксплуатации и войны вырос на равнинах некогда нищей и отсталой России сияющий великий социализм. Он создан героической борьбой замечательного поколения людей, гением их руководителей Ленина и Сталина.
С каждым новым днем он все выше и выше вздымает к небу дворцы нового человеческого счастья, он поражает мир величавым спокойствием нового человеческого достоинства, новой культуры, нового искусства.
Советская литература - художественное отражение мысли этого нового человечества.
Жизнь Советского Союза, каждое его деяние есть дело всего человечества, это дело в самых своих корнях насыщено глубочайшей уверенностью в своей правоте, это дело освобождения, дело гуманизма.
И одно из величайших и прекрасных особенностей советской литературы постоянное, неиссякаемое звучание гуманизма, пленительная красота лучших человеческих стремлений, о которых на протяжении всей истории мечтали самые совершенные люди.
В 1916 г., в самое мрачное время мировой бойни, Маяковский сказал:#1
И он,
свободный,
ору о ком я,
человек
придет он,
верьте мне,
верьте!
И он пришел - человек!
Гуманизм нашей литературы, развернувшийся перед всем миром в эпоху последних катастрофических схваток, когда-нибудь будет признан одним из самых поразительных явлений революции. В чем сила, в чем уверенность нашей великой гуманистической проповеди?
Мы окружены буйным безумием агонизирующего империализма. Где-то там, в чащах дымящих труб Рура, на нищих полях Италии, в тесноте японских ограбленных городов, последние капиталисты истории жаждут войны. Они протягивают жадные руки во все стороны: к железу, к углю, к машинам, к нефти, к хлебу.
В смертельном отчаянии конца каждый фашистский лагерь бредит о завоевании мира. И Гитлер, И Муссолини, и японские генералишки порождение этого общего бреда.
Против этой мировой шайки сумасшедших мы подняли и высоко держим наши гуманистические знамена.
В этом лишний раз сказывается наше историческое здоровье - здоровье побеждающего молодого социализма.
Присмотрися только к одной нашей литературной теме, к той теме, в которой особенно разительно нарисована пропасть между нами и ими.
В советской литературе на страницах очень много романов, повестей и рассказов проходит тема строительства и индустриализации. Заводские цехи вот те самые громады, те самые машины, краны, экскаваторы, которые на Западе встают в воображении писателя как символы подавления и истощения человечества, как представители жадного, бесчувственного и беспринципного Молоха, - у нас возносятся, как храмы, овеянные радостной симпатией нового человека. Там от них рождается захватническая жадность, располагающаяся вширь энергия эксплуататоров, у нас от них родится только энергия побед над природой, возносящаяся вверх энергия общечеловеческого богатства. Там между машинами бродит закованный в нормы квалифицированный раб, у нас над ними стоит свободный хозяин человек. И так естественно: там м машины и богатство родят войну, у нас от них исходит мысль о едином счастливом человечестве - социалистический гуманизм.
Гуманизм нашей литературы не заключен в скобки формальных пожеланий, он не литературная поза, он заключен в самих наших темах, в самом тоне писателя, в его социалистическом самочувствии. Социалистический реализм может с полным правом быть назван гуманистическим реализмом, ибо наш реализм построен на оптимистической убежденности, на мажоре всей нашей жизни и на предвидении освобождения человечества.