Раньше я с тайной гордостью думал, что все радости и горести моей жены могут исходить только от меня, и поэтому чувствовал сейчас, что самое нестерпимое страдание в любви заключается не в утрате наслаждения, а в открытии, что счастье, которое ты давал и, как ты думал, можешь дать только ты один (а именно этим окольным путем и достигается подлинное наслаждение), не существует более, словно клавиша, которая перестала звучать. Теперь все это происходило рядом со мной, но помимо меня. Когда игра особенно обострилась и я снова крупно проиграл, богач-партнер, считавший, что он может позволить себе шутку, бросил мне вполголоса:
— Чудно ... ты все-таки проигрываешь.
Я побагровел и готов был ударить его, но остальные, увидев, что я тяжело дышу, примирительно и дружески заулыбались. Грубоватый господин, с коротко подстриженными, жесткими как солома усами, добродушно побранил нас, беря карту:
— Да черт с ними, с этими женщинами! Не обращайте внимания на пустяки! Разве вы не видите, что и моя жена такие же штуки выделывает? Эти танцоры из кожи лезут вон, а наших жен для нас же распаляют. — И тут же торжественно провозгласил: — Иду ва-банк!
Остальные засмеялись в знак согласия и продолжали набавлять.
Действительно, все молодые хорошенькие женщины «развлекались» точно таким же образом, с одинаковой целью — привлечь к себе внимание. Но для многих из них это намерение было оправданным: не будучи уверенными в своей соблазнительности, они ощущали необходимость время от времени испытать свое оружие, чтобы убедиться, могут ли они еще пользоваться «успехом». Но она? ... Какая нужда была ей в подобной проверке? Страстная, проникнутая сознанием своей красоты, она искала сейчас не проверки, а, безразличная ко всему, что происходит не только в ее кругу, но и во всем остальном мире, неслась очертя голову навстречу своей судьбе, отныне не зависящей от меня, словно по новой, бесконечной дороге.
Снисходительность, терпимость, самоуверенность, которые поначалу изумляли меня в других женатых мужчинах, постепенно стали мне в какой-то степени понятны. Почти все, несомненно, прошли то испытание, которому я сейчас подвергался, и чувства их не давали более реакции, подобно организмам, получившим иммунитет к заразной болезни, уже пережитой ими в прошлом. Кроме того, я понимал, что и я, раз приняв создавшееся положение, мало-помалу привыкну к нему, не буду впредь находить причин для беспокойства, и ничто не помешает мне незаметно — как не ощущаешь постепенного повышения температуры воды в ванне — превратиться в типичного опереточного рогоносца, ни разу не подметив на протяжении этой эволюции ничего особенного.
Партия была ненадолго прервана, и я вышел на широкую галерею. Но здесь их не было. Я понял, что часть парочек больше не танцует, а гуляет в саду вокруг дома, а может быть, — почему бы и нет? — в обширном винограднике, к которому прилегали и дом и сад, отделенный от него лишь проволочной оградой, без сомнения, со многими проходами.
При мысли, что моя жена может отдаться другому вот так, во время вечеринки, в саду или в аллее виноградника (я уже видел все детали, как при галлюцинации), а потом вернуться обратно, на галерею, ко мне, оскверненная этими объятиями, у меня потемнело в глазах и я задрожал, как в ознобе. То, что она, — которую, как мне казалось, оскорбляла малейшая скабрезность, так что, гуляя с нею по улицам, я всегда искал прибежища от сочных бухарестских ругательств, — она, быть может, лежит сейчас в бесстыдной позе, как грубая проститутка в общественном саду, представлялось мне невообразимой катастрофой. Но я понимал также, что влюбленная женщина бессознательна в своем бесстыдстве, которое очаровывает всех, кроме ее мужа, и которым я сам до того, как женился, восхищался во многих женщинах. Мне пришло на память испуганное восклицание одной из величайших писательниц: «Права женщин? Сделаем ли мы их, например, судьями? Доверим ли жизнь, свободу, честь и счастье людей женщинам, которые, как нам известно, по меньшей мере на три дня в месяц превращаются в страдающих, безрассудных и невменямых животных?» Я тоже подумал, как печальна участь тех, кто ставит свою честь и счастье в зависимость от капризов женского пола. Меня обуревало смертельное слепое желание пойти на поиски и застигнуть их в винограднике.
Но они не выходили даже в сад. Они сидели на балюстраде у входа на галерею очень близко друг к другу и разговаривали. Я вынужден был прислониться к стене, чтобы не упасть. Я ожидал самого худшего и теперь ощутил порыв настоящей растроганной благодарности за то, что эта женщина все же не дошла до предела низости. Со странным спокойствием возвратился я к карточному столу.
Увеселение завершилось на заре. Большинство гостей уехало. Оставалось еще несколько игроков, которые, спустив за ночь большие деньги, пытались теперь, бледные, с посиневшими губами, отыграться одним ударом, но теряли все больше и больше; игра перестала быть развлечением и приобрела оттенок вульгарного трагизма. Они шлепали картами по столу и так много курили, что пепельницы, которые никто не опорожнял, были полны раздавленными окурками. На галерее и на веранде — кто за столом с остатками ужина, кто в плетеных креслах — сидели жены запоздалых игроков (с горечью во рту, но со свеженакрашенными губами), а также хозяева и несколько юных парочек, которые все не решались распрощаться, и каждое новое ощущение помогало их сильному молодому организму преодолевать усталость.
Теперь они наблюдали за восходом солнца, которое обливало золотым потоком светлую зелень виноградников и темную зелень лесов. Свежестью и прохладой веяло над городком в долине, готовой проснуться, но здесь, наверху, эта свежесть все же не могла победить физического изнеможения. Я с горячим нетерпением ожидал решительного объяснения с женой, но она вовсе не собиралась уходить, ибо никак не могла с ним расстаться. (О чем они столько говорят? Что «обсуждают»? В каких выражениях? На какие события намекают? Что могут они сказать друг другу? Ведь я никак не мог представить себе мою жену, беседующую с кем-нибудь, кроме меня.)
Пришлось еще наведаться в подвал к соседу-виноделу, который не отпустил нас, пока мы не попробовали прямо из бочки удивительного опохмеляющего средства — стаканчика золотистого, тяжелого, как растительное масло, винца, от которого сразу светлела голова.
Солнце уже стояло высоко, когда мы оказались у себя в комнате с широкой и низкой кроватью, шелковыми занавесками, с чужими фотографиями на стенах, с книгами, страницы которых чужое внимание отметило закладками, с откупоренными чужими руками флаконами духов и одеколона на туалетном столике с качающимся зеркалом.
Я раздевался и, не собираясь заводить с женой «академическую» дискуссию, сказал ей ледяным тоном:
— Послушай, дорогая, надеюсь, мне больше никогда не придется переживать таких мгновений, какие я перенес вчера и сегодня.
Она посмотрела на меня большими голубыми глазами.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать?
Я оторопел и, застыв с одеждой в руках, криво усмехнулся.
— Это ты искренне говоришь? Не понимаешь, что я хочу сказать?
Она с напускным огорчением ответила:
— Абсолютно искренне.
Я вспыхнул и задрожал, возмущенный этим грубым притворством.
— Ладно, может быть, ты тогда поймешь другую фразу, попроще. Мы с тобой расстаемся. Как только мы вернемся в Бухарест, я немедленно начинаю процесс о разводе. Если ты хочешь остаться с твоим любовником, я не возражаю. Но все-таки, хоть я не могу питать никаких иллюзий после того, что видел вчера и сегодня, прошу тебя об одном. Теперь, когда ты можешь быть уверена, что не расстанешься с ним никогда, не устраивай спектаклей, чтобы здешняя публика не судачила на наш счет.
Я никогда не видел столь ангельского взгляда, усталого и изумленного.
— Да о чем ты говоришь, Господи?
— После того, что ты вытворяла сегодня, мне кажется поразительным, что ты еще спрашиваешь, о чем речь.
Тогда она спросила тоном больного, который не знает, что происходило с ним во время бреда:
— Но я прошу тебя ... прошу тебя ... скажи мне, что я такого сделала?
Возмущенный этой наглостью, я стиснул зубы и отвернулся.
— Ничего.
I Она, ощутив выгодность своей позиции, настаивала: f — Прошу тебя, скажи, что я сделала ... скажи ... Мне было настолько противно, что я чувствовал: любое мое слово не достигнет цели.
— Ничего ... Я хочу, чтобы мы расстались.
Мы разделись, легли, но и в постели я избегал смотреть на нее, и она снова начала:
— Штефан, я вижу, что ты раздражен ... Клянусь, я не понимаю из-за чего...
Меня затрясло от злости.
— Клянешься?
— Клянусь, чем хочешь.
На миг я удивленно запнулся, спрашивая себя, не ошибаюсь ли, и решил все же объяснить ей то, чего она притворно не понимала. Но, пытаясь начать, я увидел в замешательстве, что сказать мне нечего. В чем упрекать ее? Что по дороге она одинаково прижималась к нему и ко мне? Что они вместе спустились с шоссе нарвать цветов? Что она опиралась на его руку? Что они постоянно обособлялись от других?