Тут из шагуриной будки — так прозывался дом путевого обходчика Василия Шагурина — высыпали шагуринята — трое мальцов от одиннадцати до семи, все в соплях, одетые кто в чем, но все не по размеру — от катанок до шитых-перешитых телогреек и шапок-ушанок. Загомонив, они обступили Кольку, оттеснили его к откосу и там делились с ним своими знаниями про предстоящий «пилот»: сколько взрывчатки напихано в скале, сколько бревен привезли для накату, ну и вообще как все это будет…
На скамеечку, что с шестью ножками у завалинки дома, к Лизавете подсела Груня Андрюхина, женщина всего лишь тридцати двух лет — Лизавета уже все знала обо всех в нефедовской бригаде, — но с виду Груне можно было дать и пятьдесят. Как говорили, ухайдокала ее, солдатскую вдову, бригада срезки откосов, и теперь Груню, заполучившую на подтаске камней все, какие только существуют, грыжи, ставили в оцепление, не увольняя из жалости к четверым девкам, почти погодкам, которых она успела нарожать до войны и в первые годы, пока ее муженек, тоже рабочий бригады срезки, сидел на «броне». Чудной был парень. Когда одна за одной две девки родились, стали подразнивать его, что, мол, бракодел, что парня-то, мол, слабу сделать. Тогда говорил, что будет делать хоть десять, пока парень не получится. Не успел, сняли «броню» в начале сорок третьего, и с концами.
Для долгого стояния на морозе Груня напялила на себя все, что было теплого, а поверх одежек — тулуп путейский, казалась толстущей, хотя была доска доской… Обвешанная связками петард и путейскими флажками, еле разместилась на скамейке. А вопрос-то у Груни, как и у всех: когда поженитесь? Лизавета не раздражалась, привыкла отшучиваться, но Груня — тихая женщина, с такой можно было бы и пооткровенничать, о решении своем поведать; уже изготовилась было, но — свисток очередного по нечетной подползающего состава, и Груня, выявив проворность, метнулась навстречу с желтым флажком в руке, требующим от машиниста самого малого хода. Только состав прополз, по четной прикатила «пионерка» — железнодорожная тележка с мотором — и рассыльный со станции прокричал Груне, что четную путь закрывают для движения и будут на нее выпихивать составы — все тупики забиты. «Пионерка», верезжа, укатила на станцию, а Груня поковыляла за ней раскладывать петарды, указующие границы продвижения выпихнутого состава.
Неожиданно, как будто из мороза, возник Нефедов. Колька кинулся к нему, вцепился в полушубок: когда да когда?
— Скоро, — отвечал старшина, подходя к Лизавете. — Замерзла? Отсюда вы ничего не увидите. Будем с Байкала смотреть.
— Ой, а лед-то… — испугалась Лизавета.
— Да ты что! Такие морозы с ноября! В Слюдянке уже полуторки ходят. Зато картинка будет во всей красе. Ну, я побежал. Как рожки задудят, выходите на лед, а я по-последнему гляну и к вам. Все! Побежал!
И исчез, словно в морозе растворился. А меж тем с того, другого берега Байкала длинными серыми космами в полнеба восходил рассвет, и в ответ рассвету стали прорисовываться скалы на этом берегу. Еще не отчетливо видимые, они, казалось, зависали в опасном наклоне прямо над путями, готовые в любой момент без всякой взрывчатки обрушиться снежно-каменной лавиной и все и всех под собой похоронить навечно. Лизавета с детства знала эту утреннюю обманку. Потом, когда полностью рассветет, скалы сначала будто выпрямятся-распрямятся, а потом, как взаправду, откинутся назад, довольные, что попугали человеков, что напомнили им про их природную малость и хлипкость…
Из дому вышла беременная жена Шагурина Зинаида и заохала: дескать, чего это Лизавета мерзнет здесь, когда можно и чайку попить… На мальчишек своих накричала, что не сказали ей про Лизавету. Оправдывалась, что заспалась, проводив мужа на «пилот». Зинаида, как и муж, путевая обходчица, но по причине восьмого месяца беременности отбоярилась от «пилота», чем была ужасно довольна, словно по облигации выиграла. Лизавета смотрела на ее не вмещающийся под телогрейкой живот и ахала про себя: «Господи! О чем они думают, эти путейские бабы! Ведь в домике этом скоро не поместятся… Но рожают и рожают… То ли это какая-то странная смелость, то ли обычная бабская глупость…»
По тяжкому делу была она в этой семье пару месяцев назад. Очередная подписка на заем. У Лизаветы в инструкции все расписано: инженеры, учителя и высокооплачиваемые рабочие должны подписаться на два годовых оклада. Все остальные — не меньше чем на один. Как только объявила, с чем пришла, Зинаида в рев, по животу колотит — на жизнь жалуется… Лизавета, душу в кулак зажав, давай толковать про города и села, разоренные немцами, про детей бездомных, про солдат-калек, а Зинаида знай себе ревет, на мужа, из-за угла рычащего, ноль внимания и на бумагу подписную на столе как на змеюгу таращится. Но конец всегда один — подписываются. И на Лизавету без обиды. Еще и щей предложат.
Нет, хоть уже и пробирает мороз, входить в дом отказалась. Помнила — духота, теснотища… Да и за Колькой надо присматривать, вон они всей оравой уже который раз на пути выскакивают. Шагуринские, они-то привычные, а Колька, чуть что, может и растеряться. Поблагодарила, про самочувствие спросила. Зинаида, животом с крыльца помахав, убралась в дом.
В огромных, на сто ладов подшитых катанках, как утица, переваливаясь с боку на бок, появилась, постанывая, Груня. Только плюхнулась на скамейку, по нечетной опять поезд. Скорый Москва — Владивосток. Желтым флажком отмахала, а там, на подходе, взрывы петард. Одна, другая, третья. Вот по четной и паровоз появился, с визгом и шипением сбрасывая пары, грохоча сцепками на торможении. А Груня уже красным флажком грозится машинисту, чтоб дальше шагуриной будки ни на метр, чтоб стоять теперь до особого ее приказу. Сразу за паровозом два обычных пассажирских вагона, а дальше — теплушки с дымящимися трубами «буржуек». На окнах теплушек колючка. «Зэковский» состав, обычное дело. С зимы сорок пятого перли на запад, один за одним. Пленных японцев везли. С лета сорок шестого — на восток. Свои. Русские, украинцы — всякие… Груне не сиделось, поковыляла вдоль состава, задирая платками замотанную голову к квадратным прорезям — окнам. Это тоже всем понятно — вдовий интерес к «зэковским» поездам: дескать, а вдруг не сгинул вовсе муженек, а по несчастью попал к этим, которым не повезло по-своему. Все они, вдовушки, неравнодушны к зарешеченным вагонам, как к последней надежде один Бог знает на что…
К Лизавете подошел охранник с винтовкой на огромном тулупе с воротником по затылок, расспрашивал, долго ли стоять придется. Лизавета объяснила, как могла. Для порядку тоже спросила:
— Кого везете?
— А… — отмахнулся охранник, — всякую поднемецкую шушеру. На месте б их пострелять…
— Ну зачем же, — возразила Лизавета, — пусть хоть какую пользу дадут, столько всего надо восстанавливать…
— Да оно конечно, — вяло согласился солдат, — с умом все надо делать. Слушай, хозяйка, а кипяточком не угостишь?
— Постучите — конечно, дадут. Я-то тут чужая. Стучите.
В это время далеко, за скальным поворотом, задудел рожок, предупреждающий о начале «пилота». Тотчас же откликнулся другой, поближе. И мгновенно объявившаяся Груня тоже задудела.
— Ну вот, дождались, Колька! — Лизавета торопливо перематывала платок на голове — на Байкале-то ветерок всегда продувает. Спросила Груню, где удобнее спуститься к Байкалу.
Груня рылась в сумке, вытащила полбуханки черного хлеба, пару яиц, все это сунула за пазуху.
— Да там, за крыльцом сразу и тропка будет, Шагурины воду с Байкала носют. Только не торопься, склизко.
— А ты, никак, милостыню подавать собираешься? Кому?
— Да бабы там голодные и девки…
Лизавета сказала с укоризной:
— «Бабы, девки»… Полицайки всякие да немецкие подстилки! Ох уж эта наша доброта с короткой памятью! Тебе ли жалиться, вдове солдатской?
Груня молчала, но отчего-то топталась на месте, раз-другой кинув взгляд на Лизавету.
— Тут такое дело… понимаешь, попросили письма в ящик побросать… ты ж раньше на станции будешь, может, возьмешь, а?
Лизавета аж охрипла.
— Да ты что, Груня? Ты хоть соображаешь, чего делаешь? Они же все вражины. Если им не разрешают письма писать, значит, так положено.
— Ну да… тебе-то лучше знать. Наверно, положено… — соглашалась Груня. — А куда ж мне их девать?
— Давай сюда, я передам, куда надо. Ох, Груня, Груня! Мало тебе своих забот.
Все письма были треугольничками, без марок, адреса нацарапаны карандашами. Целая пачка, связанная накрест, не меньше двадцати. Сунула за пазуху.
— Не первый раз, поди? А?
Груня отмолчалась.
— Пойми ж ты, неприятности могут быть.
— А хлебушек… Уж отдам, ладно?
Лизавета только головой покачала. Прикрикнула на Кольку, торопившего ее, дергавшего за полушубок, схватила его за руку, и они по скользкой тропинке поспешили с насыпи вниз, где уже под первыми, белыми лучами солнца посверкивала ледяная пустыня озера. А вслед им из ближних зэковских вагонов доносилась песня: