А три года спустя станицу Кременскую на Дону поднял колокольный набат, словно по большой тревоге созывался сход всего станичного юрта. И военный писарь зачитал устрашительную казенную бумагу с гербами, в которой говорилось, что будто бы их земляк, добродушный и рассудительный в прошлом парняга, ныне атаманец, Ковалев оказался опасным государственным преступником и христопродавцем, замышлявшим бунт и перемену власти. За участие в военной организации Петербургского комитета РСДРП приговаривался Ковалев к каторжным работам и, в назидание прочим бунтовщикам, лишался чинов, орденов и казачьего звания...
Перепуганный отец ездил в окружную станицу Устъ-Медведицкую узнавать: что и как; там сказали: попервости, за нелегальный кружок в полку, приговорили будто Виктора к четырем годам каторги, а после обнаружилась опасная связь его с подпольщиками Лифляндии, гарнизоном города Риги, и тогда Особое судебное присутствие уж не поскупилось и отвалило уряднику-революционеру полных восемь лет кандалов с последующим бессрочным поселением в Сибири.
Отец, старый служака, не стерпел позора и отчаяния, захворал душой, протянул после год с небольшим и умер от полной безнадежности жизни. Казаков и в самом деле судили жестоко, не в пример остальным политическим.
31 марта 1907 года, перед этапом, в кандальной петербургской пересыльной тюрьмы заковали Виктора Ковалева в ножные и ручные цепи, и пошел он через вологодскую и красноярскую пересылки к месту заключения, с тревожной пометкой на личном деле: «особо опасный». Эта строгая пометка обеспечила Ковалеву мелкие и жестокие придирки тюремщиков, самые тяжкие работы на руднике, раннюю чахотку, кровохарканье и почти неизбежный конец в Енисейской тайге. В первых числах января 1916 года срок каторги кончился, кандалы сняли, но от лютых сибирских морозов Виктор стал уже задыхаться; сухим кашлем разрывало грудь, временами шла горлом кровь. Его перевели из Канского уезда в Минусинский, где климат мягче, но чахотка продолжала съедать его большое и крепкое тело. Ковалев слабел, сильнее телесной хвори убивала душу неотступная тоска: ведь ссылка была пожизненной! «Нет, не увидишь, казак, ты милых сердцу донских вершин, сгниешь в сибирском захолустье без всякого толку!..» Проклинал Ковалев нелепицу давних обстоятельств, при которых попал он в руки охранки.
Политический кружок Ковалева в полку, связанный прямо с большевистским подпольем, до времени ставил перед собой цели общего и правового образования — революционную пропаганду с целью приобщения казачества к той политической борьбе, которая с начала девятисотых годов захватила рабочие окраины столицы и часть армии. Из таких кружков постепенно вырастала Военная организация партии, действовавшая в глубочайшей конспирации.
Однажды ни явочную квартиру пришла энергичная женщина в хорошей одежде, с вуалеткой, назвалась Ириной Шорниковой, секретарем Военной организации, и предложила составить от имени членов Военной организации РСДРП наказ своей фракции в Государственной думе, дабы не отстать, мол, от рабочих столицы, которые не так давно передали такой наказ своему депутату...
Ковалев воспротивился. Можно было подумать, что ответственный организатор Ирина не понимает разницы между требованиями заводской массы рабочих и армии. Это могло скомпрометировать и поставить вне закона всю думскую фракцию большевиков, раскрыть подполье. Но куда там! Шорникова подавила всех страстной речью в защиту революции — ради которой ничего нельзя жалеть! — а заодно и в защиту предлагаемого ею наказа. В этом наказе, между прочим, говорилось, что, завоевав место в Государственной думе, демократическая Россия обязана показать обветшавшему самодержавию всю свою силу, как со стороны рабочего движения, так и со стороны революционной армии...
Сложность большой политики не подавила и не смяла Ковалева, его практический ум и рассудительность помогали распознавать сердцевину явлений. Он отказался участвовать в передаче наказа думцам.
Охранка, извещенная обо всем своевременно, устроила засаду. Вся военная делегация — квартирмейстер флотского экипажа Алексей Архипов, кубанский казак Тимофей Долгов и еще четверо солдат Преображенского и Семеновского полков в парадной форме — была взята прямо в комитете социал-демократической думской фракции, на Невском, 92. А ровно через десять дней в охранное отделение доставили и непричастных к «вручению» атаманцев во главе с Ковалевым. Спустя время был создан шум вокруг социал-демократической фракции, все ее пятьдесят пять депутатов были арестованы, а потом вообще разогнана и Вторая Государственная дума.
Впоследствии, в вологодской пересыльно-каторжной тюрьме, от видных большевиков Ковалев узнал, что Шорникова вообще-то не Ирина, а Екатерина Николаевна, агентурная кличка — Казанская... Ее хотели будто бы отдать в руки Красина и Камо для следствия и партийного суда, но Казанская оказалась проворнее, с помощью все той же охранки успела сбежать за границу.
«Да стоит ли вообще жить после всего этого? — не раз мучительно думал Ковалев, сжимая кулаки, негодуя на провокаторов и доносчиков разного рода и масти. И всякий раз брал на короткий чумбур свою ослабевшую волю: — Стоит! Трижды — стоит! Наперекор судьбе, назло негодяям! Стоит хотя бы ради тех сотен тысяч и миллионов простых людей, живущих по всей России от Кавказских гор до самого Питера и Архангельска слепой трудовой жизнью и даже не подозревающих, какое тяжкое ярмо они несут и какое новое, еще более беспросветное будущее готовят им проходимцы от политики вроде проклятой Шорниковой-Казанской!»
Жить, безусловно, стоило, раз уж он пересилил железо кандалов и безумно длинный каторжный срок, но чахотка подтачивала его изнутри. А впереди была весна, и он опасался, что не переживет первых оттепелей, талой воды...
Внезапно под самое благовещенье, в середине розового, искрящегося солнечным инеем марта, телеграф на ближайшей почте выбил на бегущей ленте долгожданные слова, как спасение всех сирых, страждущих и обиженных: свершилось! в Петрограде — революция!
Боже мой, весь народ, не исключая буржуев, купцов, полицейских и духовного сословия, надел на пиджаки, полушубки и форменные сюртуки алые банты из шелковых ленточек, а что же сказать о политкаторжанах и ссыльнопоселенцах! Железная дорога вдоль всей Сибири — с Енисея, Байкала, рудного Приамурья собирала политических, точно отмытое вешней водой самородное золото. И вместе с ними валом валила прочая, сборная каторжанская порода. И все в Питер, в Москву, в Иваново, в Ростов — туда, где ныне решаются судьбы людские и всенародные на десятки и сотни лет вперед!
Ковалев ехал в переполненном вагоне, наблюдал встречи разъединенных тюрьмой и ссылкой земляков и однодельцев, слушал нескончаемые разговоры и споры о будущем России, республики, и то и дело отмечал спорные вопросы, острейшие сшибки мнений и политических страстей, которых не было раньше. Странное дело: меньшевистская фракция теперь стала для большевиков более далекой и враждебной, чем, к примеру, левые эсеры или даже крестьяне-трудовики! Получалось, что революция как бы оттолкнула от революционной борьбы меньшевиков-интеллигентов, объединила их с Временным комитетом Государственной думы, с буржуазной верхушкой. «Ничего, время развяжет все узлы, отберет и отсеет зерно от мякины! Главное — с самим народом теснее сойтись, обсудить спорные моменты, помочь найти истину дня!» — думал он, залезая после кружки кипятка на верхнюю полку, в тепло и вагонную качку.
Ковалев мерз в этой бесконечной дороге, закутывался в старую, вытертую шинель. Не чаял, когда же медлительный поезд выберется через Урал к Волге, спустится к русской вешней равнине. И родина вспоминалась в эти минуты не празднично убранной, богатой горницей казачьего куреня, а теплой — самое главное, теплой и сухой — саманной хатой или даже кухней-овчарней, с непродуваемыми, толстыми стенами и низким беленым потолком. С натопленной русской печью, с запахом только что вынутых из нее вяленых груш, свежесмазанных земляных полов, посыпанных под троицу сухим чебором. Уюта, тепла хотела усталая душа — и ничего более.
В родном хуторе Головском, по письмам, теперь уж никого из родных не было, все поразъехались. Ковалев держал путь в хутор Фролов, на речке Арчеде, впадающей в Медведицу. Там замужем была старшая сестра Евдокия с тремя взрослыми сыновьями, и там же, при станции Арчеда, имелись мастерские и, возможно, депо с рабочими — место приложения сил для труда и партийной работы.
И отмахали прощально лапы сибирской тайги, отшумели последними метелями степи Приуралья, Волга проплыла в мутном вагонном окне с гремящим ледоходом. Льдины с изломистыми краями теснили и крошили одна другую, в черных полыньях открывалась бездонная глубина — точь-в-точь как в нынешней бурной, разломавшей привычный быт, уходящей в неведомое жизни... Первый же пароход, спускавшийся к Царицыну, принял Ковалева на борт, потом была пересадка на железную дорогу, и замелькали полустанки с памятными названиями. Гумрак, Котлубань, Качалино, за речкой Иловлей открылись родимые, до слез желанные донские холмы! Солнце сияло по-весеннему, зеленая мурава уже прорезалась жальцами ростков по пригоркам, в путейских выемках близ воды глазасто желтели венчики мать-мачехи... Даже и болезнь вроде бы отступила либо вообще осталась где-то далеко, в холодной ссыльнокаторжной Сибири, стало легче на душе. Дышать-то как хорошо на родине, господи ты боже мой!