И вдруг мастер-месяц, взглянув на герцогиню Пармскую, подумал, что нет оснований жалеть ее. – «Да она умница!» – сказал он себе изумленно. «Падение? Какое падение! Ни малейшего падения! Что ей была за радость в том, что она жена Наполеона? Разве можно быть счастливой за человеком, который всю жизнь воюет, вечно в походах, а когда не в походе, то занят целый день и целую ночь, а к жене заходит на десять минут в сутки? «Гениальнейший из людей»? «Властелин мира»? А что ей в том что он гениальнейший из людей и властелин мира, даже если б таким остался! Зачем ей политика? Зачем ей власть? Кривого она любить, этот настоящий муж, любящий, ласковый, всем ей обязанный. Вот и ребеночка ждет. Да, она мудрая женщина!…» Герцогиня Пармская порывисто обняла почетного кавалера и поцеловала его. Он улыбнулся и, наклонившись к саркофагу, оторвал камешек. – «Это еще что? Амулет?…» Граф Нейпперг приложил камень к мизинцу Mapии-Луизы. «Колечко ей хочет сделать?.[13] Отличная мысль. Подешевле, чем подарки первого мужа, и право, очень мило. Ей Богу, она умнее их всех, императриц и королев!» – с восторженной искренностью подумал мастер-месяц.
Когда они вышли из Campo di Fiera, уже начинало темнеть. Мастер-месяц попрежнему следовал за ними, продолжая про себя восторгаться мудростью Марии-Луизы. Он немного даже позавидовал графу Нейппергу: за что этакое счастье кривому немцу? «Да, да, лучше ничего нет! Надо бы и мне скопить денег и жениться, не на герцогине, так хоть на простой, доброй и честной девушке. И детей надо иметь. Без детей человек на возрасте ни к чему. Нужно, чтоб было кому закрыть глаза», – думал он, печально-умиленно вспоминая, что у него нет ни своего угла, ни жены, ни семьи. – «А впрочем, может и это не так уж хорошо? Ну, закроют тебе глаза, экая, подумаешь, радость!… Все равно и с открытыми… Нет, все-таки лучше. Мудрая, женщина, очень мудрая. Даром говорили, что дура!»
На главной улице ламповщики зажигали фонари. Герцогиня Пармская и почетный кавалер давно уже шли не под руку. Вдали слышался гул голосов. Толпа валила к церкви св. Агнесы. Говорили, что через площадь проедет император Александр. Мария-Луиза что-то сказала графу Нейппергу. Он почтительно наклонил голову. Как раз в ту минуту, когда они вышли на площадь, на огромном портале пробежал по просмоленному шнуру огонек и во всю величину портала вспыхнула красными буквами надпись: «А Cesare Augusto Verona esultante».
Почетный кавалер, как показалось мастеру-месяцу, взглянул на герцогиню с некоторой тревогой. «Боится, как бы ей, по старой памяти, не взгрустнулось, бедняжке?» – догадался мастер-месяц. – «Или может, ревнует к Наполеону? Хотя что ж ревновать к покойнику? Ведь глупо, право, глупо. От мужа нашей августейшей государыни уже только кости и остались в мире, на св. Елене… Не ревнуй, кривой брось, ерунда! Я тебе говорю, ерунда», – увещевал мысленно почетного кавалера мастер-месяц.
XVI
Для поэзии, на бриге говорили, что разразилась страшная буря. В действительности, бури не было, но вскоре после того, как «Геркулес» вышел из генуэзской гавани, началась сильнейшая качка. На борту тоже не все обстояло благополучно, правда, больше в мелочах. Так, дощатые стойла, устроенные для пяти взятых на бриг лошадей, оказались непрочными. Испуганные качкой лошади сорвались и стали носиться по судну. Были еще другие упущения. Граф Гамба, брат Терезы Гвиччиоли, доложил Байрону, что гафельный грот не вполне исправен: ничего не поделаешь, надо вернуться в порт и все привести в порядок; работы на несколько часов, выйдем в открытое море завтра. Байрон помолчал с минуту, затем кивнул головой. – «Да, разумеется, можно вернуться»… Он был недоволен: упущения в самом начале, что же будет дальше? Однако не хотел смущать спутников. Кроме того, его забавляло серьезное, нахмуренное лицо молодого человека, который, видимо, играл в войну, щеголяя морскими словами.
К ночи буря усилилась. Войти в гавань было не так просто, капитан сказал, что раньше утра к берегу не подойдут. Все сошли в каюты в отчаянии: когда морская болезнь, то не до освобождения Греции. Сам Байрон остался на мостике: не заболел, – не лишено значения для престижа главы экспедиции. Думал обо всем этом иронически, распространяя иронию и на себя. «Ничего, есть неприкосновенный запас энтузиазма».
Утром подошли к берегу, перебросили сходни и свели лошадей. Байрон обошел бриг и отдал распоряжения: позвать плотников, еще кого надо для парусов, приставить человека к кассе, чтобы не стащили: в шкатулке лежало десять тысяч пиастров золотом и кредитное письмо на сорок тысяч. Затем он сошел на берег. Оставаться в порту без дела было скучно, да и не хотелось отвечать на вопросы, почему вернулись: в порту нельзя было сказать, что разразилась буря. От выздоровления все повеселели, точно Греция уже была освобождена. Только лакей Флетчер, вообще не одобрявший всей затеи, сердито говорил, что не следовало выезжать на это проклятое дело 13-го. – «Мне число 13 всегда приносило счастье», сказал весело Байрон. – «Неудачное начало благоприятная примета»… Он вскочил на коня, спросил, на сколько времени работы, и, услышав, что к полудню кончат, сказал: «Это значит в шесть вечера, да? Сойдемся на четырех часах, но зато без обмана. В четыре я приеду».
В сопровождении графа Гамба, он медленно поехал к своему дому, увидеть который больше не рассчитывал. Лошадь, тоже пришедшая в восторг от твердой земли, ржала и пыталась перейти в галоп. Гамба следил за каждым его движением, старался запомнить каждое сказанное им слово: надо скорее записать. Байрон думал, что это милый человек, но умом не блещет, и незачем брать его на войну за освобождение Греции. Поддерживал бодрый разговор, немного (хоть не очень) считаясь с тем, что все будет записано, а позднее издано. Рассказывал о своих молодых годах, почти ничего не приукрашивая, говорил – и ничего: выходило – об освобождении человечества. – «…Прожить бы еще лет десять, тогда все увидят, что я человек не конченный. Напишу поэму? О, нет! Литература – дурацкое дело, в особенности стихи, и у меня к поэзии нет ни малейшего призвания. Вы напрасно улыбаетесь»… На лице графа Гамба действительно появилась подобающая улыбка. Он даже не протестовал: против таких слов и протестовать не приходилось. – «Но где мы будем через год?» – закончил со вздохом Байрон.
Когда подъехали к дому, он придумал для молодого графа какие-то поручения, чтобы от него освободиться. Бодрая улыбка выступающего в поход полководца больше не была нужна. Байрон вошел в дом. Уборщица встретила его изумленно. – «Да, да, отложили отъезд, была буря», – с досадой сказал он и послал уборщицу за едой, – «сыра и фиг». Есть ему не хотелось. Старуха смущенно говорила что в доме беспорядок. – «Я часа через два-три уеду»… – «Может, колбасы купить и вина?» – «Сыра и фиг, больше ничего».
В кабинете мебель была сдвинута к стене, в углу лежали свернутые цилиндром ковры, пол был засыпан соломой и стружками. Байрон устало сел в кресло у стола. Осталось неприятное чувство от первой неудачи, от глупого вида освободителей, – хоть они не виноваты, что страдают морской болезнью, – от разговора с графом Гамба: не любил рисоваться, – случалось, конечно, как всем, но в последнее время реже. «Что, если теперь к необязательному шарлатанству поэта присоединится обязательное шарлатанство борца?» По крайней внутренней его правдивости, мысль эта была ему противна. «Литература – дурацкое дело? Верно, но зарекаться не надо: может быть, еще придется писать поэмы»… Он подумал с улыбкой, что, если писать, то следовало бы теперь, сейчас: что-либо вроде «And now I am in the world аlone», a внизу непременно пометить «Геркулес» и поставить число. «Стихи лорда Байрона, написанные в день отъезда в Грецию». Карандаш был, но записная книжка осталась в дорожном костюме. Он рассеянно выдвинул ящик, хоть писать не собирался, – и ахнул: в коробочке лежала прядь волос графини Гвиччиоли – последний подарок в минуту разлуки, после душераздирающей сцены: «прощание лорда Байрона с любовницей», Забыл здесь эту прядь не умышленно, не байронически, – просто забыл. И хотя он был почти уверен, что больше никогда не увидит графиню, ему стало смешно.
Уборщица принесла еду на бумажках: тарелки уже все спрятаны. За едой он думал о том, что нужно сделать еще. На бриге в первый вечер было скучновато: больше двух часов любоваться морем нет возможности. Книги были заколочены в ящиках, с собой взял лишь две-три. Следовало бы докупить. Только что вышел «Mémorial de Sainte-Нélène» Лас-Каза, но его в Генуе книгопродавцы еще не получили. «Главное, развлечь всех освободителей, чтобы приставали возможно меньше. «Шахматы есть, шпаги и гири есть».
Подумал также, что пока, быть может, еще не поздно отказаться от поездки. Гамба сошлется на предзнаменование: из-за дурной приметы великий поэт отказался от Греции. «Но зачем отказываться? Все равно дальше жить нельзя. Это лучший выход… А вдруг, можно?» Быстро просмотрел тысячу раз передуманные доводы, личные, политические, всякие: нет, нельзя. «К Терезе, что ли, вернуться, на роль cavaliere servante? Или поехать в Англию, к сестре? Или стишки писать? Или играть в карбонарии, как Гамба играет в морскую войну?…» Он вздохнул, вышел из дому, окинул его взглядом, – на этот раз уж в самом деле последним, – и поехал в город. Принял горячую ванну, оставался в бане очень долго, взглянул на часы. «Да, пожалуй, пора ехать на бриг».