порядочным человеком и никогда перед ней не заносился. Кальвин как-то обмолвился, что тот по специальности врач-акушер.
– Сказал, что заявил нас с тобой на следующую неделю, – ответил Кальвин. – И просит, чтобы мы подумали о весенней регате.
– То есть? О гонке?
– Вот увидишь: тебе понравится. Такая развлекуха.
На самом деле Кальвин был почти уверен, что ей, скорее всего, не понравится. Все-таки гонка – занятие для стрессоустойчивых. Страх проигрыша – это еще цветочки, а ведь надо понимать, что гребля весьма травмоопасна, что спортсмен после команды «Внимание!» рискует получить инфаркт, переломать себе пару ребер, сбить работу дыхательной системы, но готов на все ради заветной медальки, какие продаются в грошовых лавках. А вдруг придешь вторым? Только не это. Не зря же придумали звание «первого проигравшего».
– Заманчиво, – солгала она.
– Еще как, – солгал он в ответ.
– Весла отменили, забыла? – напомнил Кальвин два дня спустя, услышав, как Элизабет копошится в темноте. Он дотянулся до будильника. – Четыре утра. Ложись давай.
– Что-то не спится, – ответила Элизабет. – Пойду на работу пораньше.
– Да брось, – взмолился он. – Полежи со мной.
Откинув одеяло, он жестом пригласил ее вернуться.
– Поставлю картошку на медленный огонь, пусть запекается, – сказала Элизабет, обуваясь. – Тебе к завтраку как раз поспеет.
– Погоди, если ты собралась идти, то и я с тобой, – сказал он, зевая. – Через пару минут буду готов.
– Нет-нет, – запротестовала она. – Спи.
Проснулся он через час – один.
– Элизабет? – позвал он.
На кухонном столе осталась пара прихваток. «Картошка удалась, – говорилось в записке. – Скоро увидимся чмоки-чмоки Э.».
– Давай-ка сегодня пробежимся до работы, – услышал его призыв Шесть-Тридцать.
На самом деле пробежка ничуть его не прельщала, зато так они могли бы все вместе вернуться домой, в одной машине. И дело даже не в экономии топлива – он не мог избавиться от мысли, что Элизабет поедет за рулем в одиночку. Вдоль дороги столько деревьев. А эти железнодорожные переезды…
Впрочем, об этом он помалкивал: она бы разозлилась, узнав об излишней заботе и опеке с его стороны. А как же не беспокоиться о той, кого любишь больше всех на свете, любишь за гранью возможного? К тому же она сама проявляла не меньше заботы: следила, чтобы он вовремя поел, постоянно предлагала ему побегать дома в компании телевизионного гуру Джека, даже поводок приобрела – хоть стой, хоть падай.
Попавшаяся на глаза стопка счетов напомнила ему о необходимости разобраться с последним траншем корреспонденции от всяких проходимцев. Снова пришло письмо от женщины, выдававшей себя за его мать. «Мне сказали, что ты умер», – неизменно оправдывалась она. В другом письме какой-то полуграмотный тип утверждал, что Кальвин украл все его идеи, а третьим заявлял о себе как пропавший с горизонта брат – просил денег. Удивительное дело, но никто и никогда не писал от имени его отца. Потому, быть может, что отец его все еще коптил небо, притворяясь, будто у него никогда не было сына.
Распрощавшись с приютом, Кальвин поведал о своей затаенной обиде на отца единственному на свете (не считая епископа) человеку – как ни странно, знакомцу по переписке. Между ними, никогда не встречавшимися, завязалась крепкая дружба. Потому, быть может, что обоим, как на исповеди, легче было разговаривать с невидимым собеседником. Но как только разговор зашел об отцах – уже после года регулярной переписки на самые разные темы, – все переменилось. Кальвин как-то обмолвился, что, дескать, был бы не прочь получить известие о смерти отца, но его друг по переписке, очевидно потрясенный, отреагировал неожиданным для Кальвина образом. Он перестал отвечать.
Кальвин подумал, что переступил некую черту: в отличие от него, приятель был человеком набожным; возможно, в церковных кругах выражение надежды на кончину родителя выходило за рамки допустимого. Но независимо от истинной причины их душевная переписка завершилась. Долгие месяцы Кальвин не мог оправиться.
Именно поэтому он решил не касаться темы своего неупокойного отца в разговорах с Элизабет. Опасался, что она либо уподобится его уже бывшему другу и разорвет отношения, либо внезапно осознает его фатальный, по словам епископа, изъян – врожденную неспособность внушать любовь. Кальвин Эванс: уродлив как внутри, так и снаружи. Не зря же она отвергла его предложение руки и сердца.
Да и вообще, откройся он ей сейчас, она, чего доброго, спросит, почему он раньше молчал. А это уже опасно, ведь Элизабет может задуматься, нет ли у него каких-нибудь других тайн.
Нет, не все должно быть озвучено. К тому же она не докладывала ему о своих рабочих проблемах, было же такое? Ничего страшного, если между близкими есть один-два секрета.
Натянув свои старые треники, Кальвин порылся в их общем ящике для носков, уловил легкий аромат ее духов и приободрился. Его никогда не тянуло к самосовершенствованию: он даже не дочитал книгу Дейла Карнеги о том, как заводить друзей и оказывать влияние на людей, поскольку уже на десятой странице осознал, что ему по барабану, как его воспринимают другие. Но то было до Элизабет – до того, как к нему пришло понимание: делая счастливой ее, он делает счастливым и самого себя. А это и есть, подумал он, доставая кроссовки, самая суть любви. Желание измениться в лучшую сторону ради другого.
Когда он наклонился и стал завязывать шнурки, у него в груди всколыхнулось новое ощущение. Чувство благодарности? Рано осиротевший, никогда прежде не любимый, непривлекательный Кальвин Эванс, он всеми правдами и неправдами обрел эту женщину, эту собаку, эту область науки, греблю, бег трусцой, Джека, в конце концов. Обрел намного больше, чем смел ожидать, намного больше, чем заслуживал.
Он посмотрел на часы: восемнадцать минут шестого. Элизабет как раз сидит на табурете, а ее центрифуги работают в полную силу. Он свистнул Шесть-Тридцать, чтобы тот ждал его у входной двери. Расстояние до работы – чуть больше пяти миль – во время совместной пробежки преодолевалось за сорок две минуты. Но когда он отворил дверь, Шесть-Тридцать заколебался. На улице было темно и дождливо.
– Давай, дружок, – поторопил его Кальвин. – Ну, в чем дело?
И тут же вспомнил. Он обернулся к вешалке, снял поводок, наклонился и пристегнул его к ошейнику. Впервые надежно связанный с собакой, Кальвин запер за собой дверь.
Через тридцать семь минут его не стало.
Глава 11
Сокращение бюджета
– Давай, дружище, – повторно услышал Шесть-Тридцать от Кальвина. – Погнали.
Пес занял свою обычную позицию на пять шагов впереди хозяина, но то и дело оглядывался, как будто желая убедиться, что Кальвин не отстает. Свернув направо, они пробежали мимо газетного киоска. «ГОРОДСКОЙ БЮДЖЕТ НА ИСХОДЕ, – кричал заголовок. – ПОД УДАРОМ ПОЛИЦИЯ И ПРОТИВОПОЖАРНАЯ СЛУЖБА».
Кальвин подтянул поводок, и Шесть-Тридцать свернул налево, в старый район с величественными особняками и необъятными, как океан, лужайками.
– Дай срок – мы тоже сюда переберемся, – заверил он пса, когда они сбавили темп. – Вероятно, после того, как я получу Нобеля. – (А Шесть-Тридцать в этом и не сомневался: ведь Элизабет говорила, что так оно и будет.)
На следующем повороте Кальвин уже набрал прежнюю скорость, но чуть не поскользнулся на мшистом островке.
– Пронесло, – выдохнул он; на горизонте появился полицейский участок.
Шесть-Тридцать разглядывал патрульные машины, выстроившиеся в шеренгу, как солдаты перед смотром.
Но машинам смотр не грозил. Просто управление полиции в очередной раз – третий за последние четыре года – пострадало от сокращения бюджета. И все три сокращения осуществлялись в рамках инициативы «Работай больше, расходуй меньше!» – этот девиз придумал некий чиновник среднего звена из городского отдела по связям с общественностью. На сей раз тучи нависли над полицией. Зарплаты давно урезали. Продвижения по службе упразднили. Оставалось ждать сокращения штатов.
Чтобы избежать отставки, сотрудники полиции пошли на крайность: по-своему истолковав инициативу «Работай больше, расходуй меньше!», они засунули ее туда, где ей самое место: на стоянку патрульных машин. Пусть все последствия сокращения бюджета лягут на плечи железных коней. Никакого им тюнинга, ни замены масла, ни регулировки тормозов, ни шиномонтажа, ни замены лампочек, ничего.
Шесть-Тридцать невзлюбил полицейскую стоянку; не нравилось ему и та поспешность, с которой полиция отыграла назад. Дружелюбные копы, иногда махавшие им с Кальвином, ему тоже