Все недосказанное, все проснувшееся — что во всем этом теперь?..
И я могу еще жить, двигаться? И надо сходить с баркаса, идти опять по этой набережной, — где только что еще лежали ее вещи, — видеть окно, где стояла она, окно, теперь пустое, как взгляд вечности на жалкое мгновение, в котором что-то произошло… жило… и умерло… умерло…
— Моя мать умерла, — встретил меня Бортов. «Хорошо умереть», — мертвым эхом отозвалось в моей душе.
— Хорошо для нее, — ответил Бортов, как будто услыхав мою мысль.
Бортов спокоен, уравновешен.
— Теперь не буду тянуть с делом, — в две недели все отчеты покончу.
Он меняет разговор:
— Проводили Клотильду?
— Проводил.
— Берта говорит, что она уехала в долгу, как в шелку. После той поездки к вам она ведь всю практику бросила. Берта все время кричала ей: «Дура, дура…» Зла она на вас и говорит: «Только я поймаю его, я ему все глаза выцарапаю за то, что испортил бедную девушку».
— Да не мучьте же! — хотел я крикнуть, но не крикнул, стиснув железными тисками свое сердце, чтобы не кричать, не выть от боли. Я только бессильно бросил Бортову:
— Позвольте мне теперь уехать к себе, — вечером или завтра я приеду.
Я вышел, ничего не помня, ничего не сознавая.
К себе домой?.. Что там? Я не знал что… Может быть, там, в том домике, я опять увижу Клотильду…
Я приехал. Я в своей спальне, той спальне, где была Клотильда, и с ней все мое счастье, которого я не понял, не угадал и потерял навсегда…
Я очнулся для того, чтоб теперь беспредельно понять это, чтоб упасть на кровать, где лежала она, в безумном порыве стремясь к той, которая уже не могла меня видеть и слышать. Что мне жизнь, весь мир, если в нем нет Клотильды?!.
Пусть для всего этого мира Клотильда будет чем угодно, но для меня Клотильда мир, жизнь, все. Пусть мир не любит ее, я люблю. Это мое право. И все силы свои я отдам, чтоб защитить это мое право, мою любовь, мою святыню.
— А что мешает мне?!
Я сел на кровать и, счастливый, сказал себе:
— О, дурак я! Это ведь просто устроить. Я женюсь на Клотильде!
С какой страстной поспешностью я сел писать ей письмо. Я писал ей о своей любви, о том, что поздно оценил ее, но теперь, узнав все, оценил и умоляю ее быть моей женой. Через две недели я приеду к ней в Галац, и мы обвенчаемся.
Письмо я сам сейчас же отвез в город на почту, а оттуда отправился к Бортову.
— Что за перемена? — спросил Бортов, увидя меня веселого.
Я был слишком счастлив, чтоб скрывать, и рассказал ему все.
— Если хватит твердости наплевать на все и вся — будете счастливы, если только это все и вся не сидит уже и в вас самом.
Прежде чем я успел что-нибудь ответить, влетела Берта бешеная, как фурия, и, круто повернувшись ко мне спиною, что-то зло заговорила по-немецки Бортову.
— Знаешь, что он сделал?
Берта вскользь бросила на меня презрительный взгляд, выражавший: «Что эта обезьяна могла еще сделать?»
— Предложение Клотильде.
— Какое предложение? — переспросила такая же злая Берта.
Бортов рассмеялся, махнул рукой и сказал:
— Ну, жениться хочет на Клотильде… heiraten… — Он? — ткнула на меня пальцем Берта.
Она еще раз смерила меня и вдруг так стремительно бросилась мне на шею, что я чуть не полетел со стула.
— Это я понимаю, — сказала она после звонкого поцелуя, — это я понимаю.
Она отошла от меня в другой конец комнаты, сложила руки и тоном, не допускающим никаких сомнений в аттестации, сказала:
— Благородный человек! Бортов рассмеялся и спросил ее:
— Может быть, и ты выйдешь за меня?
— Нет, — ответила Берта.
— Знаю, — кивнул ей Бортов, — у нее ведь жених есть там, на родине.
— Худого в этом нет, — ответила Берта. И опять, обращаясь ко мне, сказала:
— Ну, я очень, очень рада. Клотильда такой добрый, хороший человек, что никому не стыдно жениться на ней.
Затем с немецкой деловитостью она осведомилась, когда и как сделано предложение и послано ли уже письмо.
Я должен был показать ей даже квитанцию. Удовлетворенно, как говорят исправившимся детям, она сказала мне:
— Хорошо…
Затем, попрощавшись, ушла в совершенно другом настроении, чем пришла.
XI
После подъема опять я мучаюсь. На этот раз не сомненьями, а тем, как все это выйдет там дома. Для них ведь это удар, и мать, может быть, и не выдержит его.
В сущности, нравственное рабство: целая сеть зависимых отношений, сеть, в которой бессильно мечешься, запутываешь себя, других. И это в самой свободной области — области чувства, на которое, по существу, кто смеет посягать? Но сколько поколений должно воспитаться в беспредельном уважении этого свободного чувства, сколько уродств, страданий, лжи, нечеловеческих отношений еще создастся пока…
Время идет скучно. Без радости думаю о свидании и с Клотильдой и с родными. Укладываюсь, Никита помогает мне, и я дарю ему разные, теперь уже ненужные мне, вещи.
Вчера продал Донца — на Дон, и увели его.
Румынка здесь в городе уже возит воду.
Вчера с Бортовым мы отправили наш отчет по начальству.
Бортов, чтобы распутаться с долгами и пополнить наличность, продал свой дом, в котором жила его мать. Выслал уже доверенность, и деньги ему перевели.
Он показал мне толстый кошелек, набитый золотом:
— Три тысячи еще осталось.
XII
Проводили сегодня и Берту на пароход.
Я вошел к Бортову как раз в то время, когда Бортов передавал ей тот самый кошелек, который я уже видел.
Оба они смутились.
— Может быть, я не возьму? — сказала Берта и, скорчив обезьянью физиономию, быстро схватила кошелек.
Почувствовав его вес, она растрогалась — до серьезности.
— О-о! Это слишком…
— Прячь, прячь… до следующей войны, может быть и не так скоро еще…
— Скоро: я счастливая…
Она спрятала деньги и сказала:
— Ну, спасибо.
Берта сочно поцеловала Бортова в губы. — Хорошо спрятал мой адрес?
— Хорошо, хорошо…
— А о том не думай! — слышишь: не думай! И лечись.
— Ладно…
— Не будешь лечиться, сама приеду. Слышишь?
— Ладно. Пора — пароход ждать тебя не станет.
— Allons![10]
Берта была в духе и дурачилась, как никогда.
Ломая руки, как марширующий солдат, она шла по улице и пела:
Oh ia, ich bin der kleine Postillion,Und Postillion, und Postillion —Die ganze Welt bereist ich schonBereist ich schon, bereist ich schon…[11]
Когда мы возвращались назад с парохода, Бортов говорил:
— Каждому свое дело, а если нет аппетита к нему — смерть… Берта имеет аппетит. Год-два поработает еще, воротится на родину, найдет себе такого же атлета, как сама, — женятся, будут пить пиво, ходить в кирку, проповедовать нравственность и бичевать пороки… Творческая сила… Чрез абсурд прошедшая идея годна для жизни… Для этого абсурда тоже нужна творческая сила: Берта такая сила, здоровая, с неразборчивым, может быть, но хорошим аппетитом.
Бортов замолчал и как-то притих.
Он по своему обыкновению пригнулся и смотрел куда-то вдаль.
Чувствовались в нем одновременно и слабость и сила. Но как будто силу эту, как доспехи, он сложил, а сам отдался покою. Но и в покое было впечатление все той же силы — в неподвижности, устойчивости этого покоя.
Я думал раньше об этой разлуке его с Бертой. Зная, что и мне он симпатизировал, думал весь день провести с ним. Но теперь я как-то чувствовал, что никто ему не нужен.
Только в пожатии его руки, когда я уходил на почту за письмом матери, я как будто почувствовал какое-то движение души его.
Я шел и думал: «Он все-таки любил Берту».
Доктор Бортова открыл мне тайну: Берта и виновница его болезни. Болезнь, от которой он упорно не хочет лечиться. Сам запустил…
Во всяком случае, это его дело. Что до меня, я всей душой полюбил и уважал этого талантливого, прекрасного со всеми его странностями человека.
Я шел и мечтал: я женюсь на Клотильде, мы будем жить возле него или он у нас будет жить, и мы отогреем его.
Мечтая так, я опять уже чувствовал и радость жизни и радость предстоящего свидания с Клотильдой.
Уже скоро…
На почту я шел за письмом матери, а получил какой-то конверт с незнакомым и плохим почерком.
Еще больше удивился я, когда на большом почтовом листе, на четвертой странице мелко и неразборчиво исписанного листа прочел: «Вечно твоя Клотильда». Я не ждал от нее письма и тут же на улице, присев на скамью, стал читать. Я читал, понимал и не понимал: Клотильда отказывала мне.
Вот выдержки из ее письма:
«О, если б я встретила тебя тогда, когда жила в нашем доме около Марселя… Я дала бы тебе счастье — большое счастье, клянусь тебе! Но теперь… слишком невеликодушно было бы воспользоваться твоей наивностью, мой милый, дорогой…»