Он бежал так, что свистело в ушах, но и сквозь свист пробивались, стучали молоточками, подгоняли быстрей и быстрей топот босых каменных пяток Страшного и его рык. Бессловесный, нечеловеческий... Тропинка была узкой, окружённой с обеих сторон деревьями и кустами, и несколько раз по лицу Стасика больно хлестнули ветки, так больно, что взгляд застили горячие слёзы.
Он бежал, надеясь сейчас, вот сейчас увидеть маму и папу, но оказалось, что движимый игрой в разведчики, он забрался далеко-далеко, и уже не хватало дыхания, чтоб бежать по-прежнему резво. А рычание приближалось...
Под ногой Стасика хрустнуло. Разбитая бутылка, наверное. И он бы тут же забыл о ней, если б вскоре за спиной не раздался пронзительный, хриплый и в то же время тонкий до визга рёв, а ещё чуть позже — поток грязных ругательств. А топота больше не слышалось... На бегу Стасик обернулся, увидел: страшный подпрыгивал на одной ноге, другую же, задрав, держал в руке; и на подошве этой задранной расплывалось, росло ярко-красное...
И вот тогда, медленным шагом, дыша тяжело и загнанно, возвращаясь к стану родителей, уже увидев лежащую на прибрежном песочке, в синем купальнике, маму и папу с удочкой, Стасик подумал: "Есть мы, и есть они, а между нами — пропасть. И любая попытка построить мост над ней приводит к войне". Эта мысль запечатлелась, будто выжглась в мозгу мальчика, с годами обрастая подтверждениями, наглядными примерами из мировой истории. И из жизни. И именно потрясение того летнего воскресного дня на берегу Волги в конце концов сделало Станислава Олеговича Гаврилова заметным учёным, оригинальным и смелым философом.
* * *
Честно говоря, он не любил свою фамилию, как и все простые фамилии, особенно происходящие от имён: Васильев, Павлов, Сергеев. Куда звучнее, красивее, породистее такие, например, как Голицын, Дольский, Мережковский... Как завидовал Станислав своему однокласснику, простоватому, из рабочей семьи, неуклюжему троечнику Тернецкому. Как вздрагивал, когда учительница говорила: "Тернецкий!..". Ему всё казалось, что это звали его...
Не стоит утаивать, что одно время Гаврилов даже всерьёз подумывал, как бы сменить фамилию, но пошли публикации, его заметили, фамилия Гаврилов стала в обществе на слуху, и в итоге Станислав Олегович поставил в своих сомнениях точку: "Всё, останусь Гавриловым. Тем более, так заметней контраст: истинно народная фамилия, но зато позиция крайне элитарная, я до мозга костей приверженец думающего сословья. Будь я Тернецким или Голицыным, все бы именно на это пеняли: понятно, у него родовая неприязнь к простому народу, обида за выведенное под корень дворянство, — а так, когда я Гаврилов, и слабое место труднее найти. Всё решено, останусь Гавриловым".
Канва его жизни складывалась достаточно оригинально, и это не только подчёркивало необычность, особость Станислава Олеговича, но и дало ему огромное преимущество перед кабинетными теоретиками.
Окончив школу с серебряной медалью, он поступил в местный университет на факультет философии, к которой давно имел склонность (помимо разрешённых мыслителей читал дореволюционные издания Ницше, Шопенгауэра, Бердяева). С большим энтузиазмом проучился семестр, и неожиданно для себя самого взял вдруг академический отпуск. То ли бес попутал, то ли предчувствовал, что нужен опыт этого испытания, — отправился служить в армию.
Попал он в мотострелки, в Западную группу войск, а точнее — на юг ГДР... Служба протекла без особых испытаний, если не считать, конечно, ежедневное отупление казарменной жизнью, общением с людьми в основном низшего интеллектуального уровня, отсутствием необходимого для мыслящего человека одиночества... И все же ему очень и очень повезло, что он попал в ГДР и увидел, хоть в изуродованном, осоветизированном виде, кусочек Европы. Ведь принципы, вековые устои, традиции так или иначе были общими, и даже в маленьком Вурцене, по соседству с которым располагалась их воинская часть, проецировалась вся та прежняя великая Германия, чувствовалась близость Австрии, Франции, Дании... Насколько свежее было здесь дыхание живительной западной цивилизации, нежели в их полуазиатском, полуварварском Поволжье.
И сложное чувство унижения и стыда, но и собственного превосходства испытывал Станислав Олегович, тогда гвардии рядовой Гаврилов, отпущенный в увольнение, гуляя по городу Вурцену в парадной форме с погонами, на которых желтели буквы "CA". Он шагал, распрямив плечи, выпятив грудь со значками, слегка отмахиваясь руками, как надрессировал его и весь их взвод товарищ старший сержант, и видел хмурые лица терпеливых немцев, скрытую в их глазах враждебность. "Да, они считают нас оккупантами, — убеждался Гаврилов, и тогда ещё всерьёз пугался подобных мыслей, но мысли не исчезали, а наоборот, крепли. — Мы проникаем в Европу как оккупанты, как непобедимые орды восточных народов. Гунны, готы, татаро-монголы. Неужели и мы в их числе?".
Личный состав части словно бы отвечал на этот неприятный вопрос положительно. Будто стараясь показать немцам дикость советского солдата, сюда присылали почти сплошь уроженцев Средней Азии да таких, что часто не понимали ни слова по-русски (хотя, скорее всего, делали вид — так было легче, не понимать); и офицеры боялись ставить их в боевые наряды, обычно доверяя лишь мытье посуды и чистку картошки в пищеблоке, с чем, кстати, азиаты тоже справлялись из рук вон плохо... "И зачем, зачем, — не мог понять Гаврилов, — их везут именно сюда, в сердце Европы? Пусть мы оккупанты, но оккупанты хоть с зачатками цивилизованности, а эти — спустились с гор впервые в жизни, а их в элитное по сути место дислокации советской армии, в ГДР! Неужели специально дискредитируют?!".
Восстановившись в университете, Станислав не только продолжил с жаром учиться, но и активно влился в общественную жизнь: публикации за подписью "С. Гаврилов" о национальном вопросе (тогда возникла какая-никакая, все же полемика по уточнению определения "советский человек"), о проблемах гегемонии пролетариата, о роли интеллигенции в государстве развитого социализма, по сегодняшним меркам достаточно робкие, в то время вызывали широкий резонанс и переполох среди партийных функционеров. С молодым, дерзким автором не раз беседовало руководство университета, а затем, когда он не захотел понять мягких предупреждений, и очень серьезные люди из "комитета"... В конце концов, ему пришлось смириться, точнее, замолчать на время, сосредоточиться на науке, и, как оказалось, это пошло во благо — Гаврилов проштудировал Фейербаха, Гегеля, разобрался в марксизме и нащупал ряд его слабых мест, по которым, когда наступит срок (а он был убежден — наступит), следует нанести сокрушительнейший удар.
После окончания университета последовала аспирантура, а через год по ее окончании Станислав Олегович получил кафедру, стал читать курс лекций введения в философию.
Естественно, перед этим возникли сложности — все-таки человек крайне неблагонадежный, — но университетская профессура и, в первую очередь, глубочайшее знание молодым учёным предмета перевесили, он был зачислен в штат преподавателей... Станислав Олегович расценил это как первую крупную победу в своей жизни. Перед ним открылся путь реальной борьбы, борьбы не из подполья, а с университетской трибуны.
На эксперименты, сравнимые с добровольным уходом в армию, Гаврилов не отваживался, так называемых простых людей сторонился. Правда, они, эти люди, всё равно то и дело возникали рядом, бывало даже пытались укусить, унизить, залезть на шею. И они были повсюду.
Куда, к примеру, было деться от студентов "из народа", которых и принимали, и тянули все пять лет лишь затем, чтобы потом отчитаться: у нас столько-то рабочих по происхождению получили дипломы физиков, геологов, математиков! А они если и являлись на лекции, то забирались на самый верх аудиторного амфитеатра и там втихаря перекидывались в картишки, пили "Жигулевское" или, в лучшем случае, глубоко спали, положив на необремененную конспектами, зато основательно замусоленную тетрадь всклокоченную, белеющую густой перхотью головенку... Станислава Олеговича просто бесила их подчеркнутая неопрятность, вызывающая наглость, развязность. Оказавшись где-нибудь в уборной или в коридоре в непосредственной близости от таких вот представителей народа, он старался как можно скорее и дальше уйти, — соседство с ними вызывало удушье и позыв к тошноте.
Он точно знал, грязные брюки и нечесаные лохмы — не признак их материальной нужды. Эти, мягко говоря, лоботрясы и хамы живут куда обеспеченней его, Станислава Гаврилова, их родители зарабатывают у своих станов в три-четыре раза больше рядовых инженеров, как его мама и папа, и квартиры таким дают в первую очередь, и на расширение жилплощади они тоже первые, а Гавриловы, например, всю жизнь промучались в двух, напоминающих норы, комнатах малогабаритной хрущевки, хотя все трое, как люди умственного труда, имели, теоретически, право на кабинет.