Да, и без экспериментов хватало столкновений с этим народом. Сам их город, изначально чисто индустриальный (его и строили как город-завод) был переполнен пролетариатом, безликой, озлобленно-агрессивной массой. И часто, проскакивая торопливым шагом мимо пивных ларьков, Станислав Олегович слышал вымученно горделивое, сопровождаемое порой глухим биением в грудь: "Я — простой человек!". И тогда, именно тогда, у Гаврилова созрел очередной афоризм: "Государство, населенное сплошь "простыми" людьми, — уже не государство, а язва на теле цивилизации". Позднее афоризм этот разросся в многоярусную философскую конструкцию, которую Гаврилов создавал и оттачивал на протяжении многих и многих лет. За пример такой вот потенциальной язвы он взял родную и потому досконально изученную им изнутри и извне Россию.
Куда, куда было укрыться от "простых", если каждое лето студентов насильно собирали в строительные отряды и отправляли "поразмяться на свежем воздухе" (как говаривал проректор по воспитательной работе). Благо бы посылали на ключевые комсомольские стройки, вроде БАМа, а то наоборот... Курс Гаврилова, по крайней мере, — все три года запихивали в один и тот же совхоз "Победа", что затерялся посреди тамбовских лесостепей. И все три года Гаврилов с ребятами клали там коровники из серых шлаковых плит, питаясь рисом и килькой в томате. Даже картошки совхозники жалели студентам, и вообще смотрели на них волчьим взглядом.
Путь на танцы и в кино был для стройотрядовцев напрочь закрыт, в селе появляться поодиночке они не рисковали; сельчане если и соглашались продать молока или овощей, то драли три цены. Жили ребята в здании школы, спали на набитых соломой, сто лет как уже изопревших тюфяках... А началась вражда с того, что в первую же неделю по приезде в "Победу" у студентов с местными произошло почти побоище.
Дело в том, что ежедневно на строительство заявлялась компания самых отпетых победовских ухарей во главе с Серегой Балтоном (послужил он матросом береговой охраны где-то в Ленинградской области, теперь разгуливал по селу в тельняшке и обтрепанных клешах, только бескозырки с лентами на голове не хватало). Ухари поначалу в тупом молчании глазели, как студенты выкладывают стены коровника, а затем начинали потихоньку, словно бы разгоняясь, всячески подкалывать их, грязно острили и сами же гоготали над своими шутками. Студенты не связывались, только быстрей работали мастерками. И однажды, наверное, обозлясь, что "городские" не реагируют на подначки, Серега Балтон демонстративно, в тот самый момент, когда Станислав зачерпывал из бадьи порцию раствора, кинул туда окурок своей беломорины. Это уж переходило все рамки, и взбешенный Гаврилов, схватив за шкирку, сбросил подонка с лесов. Высота была небольшая, метра полтора, и тот не пострадал, а снова, матерясь, цепляясь за доски клешами, полез наверх... Станислав быстро оценил ситуацию, спрыгнул и приготовился к драке. И Балтон, конечно, бросился на него, бросился дуром, не прикрываясь, заботясь лишь о своем ударе. Станиславу ничего не стоило врезать ему хоть в лоб, хоть поддых, но он сдержался, ловко заломив руку горе-матросика, и внятно, раздельно спросил: "Чего тебе надо, звереныш? Мало вас газом травили, все не можете успокоиться? — и отшвырнул его прочь. — Пшел вон, скотина!".
Тут же, будто очнувшись, вся кодла кинулась на Гаврилова. Хорошо, ребята подоспели вовремя, и нескольких ударов хватило, — почти все студенты были спортсменами, — чтоб победовцы отступили. С безопасного расстояния Балтон часа два безустанно орал, что сожжет их этой же ночью, что такие им газы устроит... С тех пор студенты оставляли по ночам, так сказать, часового, который менялся каждые два часа.
Никаких поджогов не происходило, но то ли кто-то из победовских нажаловался начальству, рассказал про "газы", то ли среди студентов оказался стукачок, но у Станислава возникли неприятности, ему даже влепили выговор по комсомольской линии, а на следующий год поставили старшим бригады стройотрядовцев и, вдобавок, послали в тот же самый совхоз. Может, в наказание, а может, и из каких-то других соображений.
На посту преподавателя столкновения Станислава Олеговича с "простыми" как-то сами собой свелись к минимуму. И пришло для него время скрупулезного анализа и теоретических разработок.
А в стране тем временем начались кардинальные перемены. И одной из первых ласточек явилось опять же литературно-художественное произведение — повесть Астафьева "Печальный детектив".
Приступая к чтению, Станислав Олегович ничего особенного не ждал от этого бытописателя русской деревни, одного из десятка, и не самого даже смелого. Но повесть поразила молодого ученого и новизной темы, и откровенностью. В ней он увидел неприкрытую ненависть к быдлу и оскотиневшемуся "простому народу", погрязшему в болоте пьянства и похоти.
"Вот оно! — ликовал Станислав Олегович. — Вот оно, началось!". В пятидесятилетнем потоке воспеваний и гимнов (последним смелым произведением о свинском существовании народа он считал "Мастера и Маргариту" с гениальным финалом, когда интеллигентные люди улетают пусть с Дьяволом, пусть неизвестно куда, лишь бы подальше от быдляцкого ужаса), да, наконец-то вновь услышался, пока единичный, голос протеста. "И пусть, пусть пока "Печальный детектив", — думал Гаврилов, — считают лишь критикой темных сторон быта советских людей, но позже умные поймут все как надо. Как должно!".
Но помимо радостных ранний этап перестройки огорчал Гаврилова событиями и другими. И в первую очередь тем, что кроме интеллигенции зашевелился, и, конечно, неуклюже, грубо, как всегда по-звериному, так называемый гегемон.
На экранах телевизора замелькали вместо чистеньких, заранее подготовленных к съемкам, вызывающих некогда лишь брезгливую ухмылку презрения ткачих и доярок, комбайнеров в белых рубашках теперь совсем непереносимые, отвратительные Станиславу Олеговичу черные рожи шахтеров, измазанные в навозе, гнилозубые скотники, которые мало что выпячивали свою тощую грудь и всячески старались отравить смрадом дерьма и пота воздух интеллигентному человеку, так еще и требовали повышения зарплаты, жаловались на невнимание к их персонам секретарей обкомов, райкомов; рассуждали, каким путем нужно дальше идти стране.
Такие сюжеты (а бывало, и часовые передачи!) доводили Гаврилова до исступления, до бешенства, и он, не в силах больше смотреть, бежал на кухню, со стоном вытряхивал дрожащими руками в рюмочку корвалол, пугая родителей.
Надо отметить — сын был для них неустанной заботой, любимцем, смыслом их жизни. И они так радовались его успехам: закончил школу с медалью, в двадцать лет с небольшим стал университетским преподавателем, публикует статьи и рецензии. А какой вежливый и культурный! Какой у него кругозор!.. И нередко наедине друг с другом они говорили о сыне и неизменно сходились на уверенности, что он далеко, очень далеко пойдет, он свернет горы. Лишь бы выдержал, не сломался...
А Станислав жалел родителей. Конечно, жалел в душе, не унижая открытой жалостью; впрочем, нельзя сказать, что особенно уважал. Да, они честные, добрые люди, они никому не принесли зла, но и не имели сил и смелости бороться, сопротивляться. Сразу после окончания вуза и вот почти до старости, они сидели на своих должностях рядовых инженеров, получали рублей по сто двадцать — сто пятьдесят, когда удавалось, подрабатывали мелкими заказами. И что? Всё надеялись на лучшее, а лучшее для таких, как они, не наступает. Им на шею садятся начальники и за гроши выпивают все соки, их выпихивают из очередей откормленные домохозяйки (женушки "квалифицированных рабочих"), такие не ездят в отпуск на Черное море, у таких нет машины и дачи, такие, выйдя на пенсию, боятся пойти в собес за какой-нибудь справочкой, зная, что именно на них сорвут раздражение тамошние тетки, почтительно обслужив перед тем нескольких строптивых ветеранов труда.
"Башмачкины, Девушкины, Дяди Вани. Бедные люди, — с состраданием, но не как о равных думал Станислав Олегович и тут же сам с собой спорил, — даже нет, не Башмачкины и Девушкины, нечто другое. Тем было нужно: одному новую шинель с меховым воротником, другому — чтоб молодая соседка не уезжала, третьего довели, он выстрелил в подлеца, а им... Получили образование, нашли друг друга тридцать пять лет назад, им выделили более-менее сносное жилье, платят мизер — и они счастливы. Да, в глубине души они счастливы, именно такие недавно на все невзгоды твердили: "Лишь бы не было войны!". Они никогда не шагнут за рамки, не взбунтуются, не отважатся перед телекамерой рассуждать о государственном устройстве, во весь голос требовать лучшего... Они жертвы, которые никто не замечает, никто никогда не учтет".