— Ну что ж, — отвечает Виктор с таким видом, будто жилотдел уже предложил ему на выбор несколько квартир, одна другой лучше, — можно… Тесновато, конечно…
— За простыней тебе больно просторно, — замечает Ефимов.
— Ладно, товарищи молодожены, — говорит Дорофея. — Сами знаете, как обстоит дело. Будем все жить удобно, хорошо, а пока приходится потесниться. И немножко больше хозяйственности: лампочку на площадке надо вкрутить, звонок починить, устроиться по-людски…
…Когда она уходила, лекция уже кончилась, Павел Петрович одевался в передней. Девушки подавали ему пальто, и одна с волнением спрашивала:
— А скажите, это правда, что он любил Лилю Брик?
Ефимов хотел проводить Дорофею.
— Не беспокойтесь, — сказала Дорофея, — меня товарищ лектор проводит, — и улыбнулась Павлу Петровичу. Они вышли вместе. Ей хотелось поговорить с ним о Ларисе, спросить, какие же у него планы. Но она воздержалась, — он не казался человеком, с которым можно быть запанибрата. Она сказала:
— Вот вы, значит, чем занимаетесь.
— Да, — ответил он.
Мороз усилился к ночи и крепко щипал лицо. Было скользко, и Павел Петрович взял ее под руку.
— Большое дело, — сказала она, — прививать людям культуру.
— Не так просто, — сказал он. — Культура культуре рознь. Многим «Сильва» милее Бетховена, а Маяковский — Бетховен в поэзии.
— Насильно ни к чему не приохотишь, — сказала она, — задача — дать человеку самые большие образцы, чтоб ему было с чем ту же «Сильву» сравнивать, а он уж сам сравнит и постарается исправить свой вкус. Для этого, наверно, вы им и читали стихи.
— Да, — сказал Павел Петрович. — Для этого.
— Слушайте, — сказала она, — а вы знаете, зачем я там была…
И она рассказала про столяра Ефимова и Евгению Ивановну, и про знаменитую Веру, которую она чуть не приняла за душевнобольную, и про комендантшу, которая им всем там мать. Он слушал и сперва смотрел под ноги, а потом повернул голову и стал смотреть ей в лицо — они были одного роста.
— Нет, — сказала она, радуясь, что ему интересно, — это видеть надо, этот ужин в уголку, тарелка на коленях, а в ушах вот такие серьги, — всё, ну всё в этих серьгах, прямо как в зеркале… И знаете, что я вам скажу, продолжала она, — когда у каждого будет хорошее, настоящее жилье, тогда и культура расцветет по-настоящему, вот вы увидите. А как же! Как же! Сейчас иному человеку некуда поставить шкаф с книгами, вы подумайте! А тогда и книги, и рояль, и что хотите…
И замолчала, увидев, что уже дошли до автобусной остановки.
— Вы тоже едете? — спросила она.
— Нет, — ответил он. — Мне близко.
— Вы же к нам приходите.
— Благодарю вас.
«А Ларисе привет не передал, — отметила она огорченно. — Впрочем, они, должно быть, видятся…»
В автобусе было мало народу и так же холодно, как на улице, даже, кажется, холодней. Дорофея пробежала вперед, села на промерзший кожаный диванчик, зябко сжалась, засунув руки в рукава шубки. «Эту сухую штукатурку я из Рябушкина вытяну, — размышляла она (Рябушкин был директор химического завода, которому принадлежало общежитие), — пусть попробует не дать, Ряженцеву позвоню… Совсем немного иногда нужно, чтобы людям жилось лучше… А насчет нового дома, о котором они мечтают, еще придется давать сражение, и не одно… Ох эта мягкотелость чуркинская, обещает квартиры людям, которые вполне могут подождать, а такие, как Ефимовы, опять ни с чем останутся, если не повернуть это все по-справедливому, по-советски…» Автобус останавливался и опять шел, не видно было сквозь толстый лед окон, по каким он улицам идет, лед вспыхивал искрами от встречных фонарей и угасал, у каждого пассажира вокруг головы было белое облако… «Что значит образование, — думала Дорофея о Павле Петровиче, — почти ничего не сказал человек, а сразу видишь, что интеллигентный… Какая разница с Геней, совсем другие и манеры и мысли, ничего нет удивительного, что Лариса влюбилась, хоть и неказист…» Она не заметила, как придремнула. За две-три минуты, что она спала, ей успел присниться сон: она была молоденькая и жила в вагончике; Леня вот-вот должен был прийти и принести сухую штукатурку; она беспокоилась, что его долго нет, они не успеют разгородить вагончик, и им придется расстаться навсегда… А когда кондукторша разбудила ее возгласом: «Разъезжая!» — ей приснилось, что это разбудил ее Леня, поцеловав в губы.
Глава шестая
ОБЛИГАЦИЯ ГОСУДАРСТВЕННОГО ЗАЙМА
В детстве Саши Любимова главным человеком был отец.
От него все зависело. Он говорил: «В воскресенье мы поедем за город» или: «Нет, в воскресенье я занят». Он отвечал на Сашины вопросы; отвечал серьезно, как взрослый взрослому; учил Сашу, как забивать гвозди и строгать доску рубанком и как стоять на стремянке, чтобы не свалиться. Если Саша не слушался, мать говорила: «Вот я папе скажу».
Отдельную квартиру в новом доме — две комнаты и кухню — им тоже дали из уважения к отцу. Саша помнит, что, когда они со всей мебелью приехали сюда на грузовике, во дворе стояло много людей, все одетые чисто, а один в измазанном фартуке. Человек этот что-то сказал отцу и подал ему большой ключ, и отец что-то сказал и пожал руку измазанному человеку, а другие захлопали. Мать сказала: «Спасибо вам». Измазанный человек ответил: «Пожалуйста, пользуйтесь в свое удовольствие». Поднимаясь по лестнице, Саша спросил: «Папа, кто это?» — и отец сказал, что это самый лучший каменщик в Энске, он сложил для них этот большой дом.
Между домом и улицей был просторный двор. Предполагали засадить его цветами, но дело откладывалось с весны на весну, и все дети были очень рады: без цветов воля, бегай где хочешь и бросай мяч, не боясь, что тебе нагорит.
Однажды они так разыгрались, что стали бросать друг в друга чем попало. Один мальчик с криком «ура!» кинул кусок угля и попал Саше в голову. Кровь хлынула и залила Саше глаза. Он закричал. Мальчишки стихли, взяли его за руки и повели домой: он был слеп от крови. Они еще не дошли до парадного, как навстречу выбежал отец. (Он был дома, выглянул в окно на Сашин крик и все увидел.) «Сашка, Сашка! — сказал его голос. — Ну, держись, брат!» — и Саша почувствовал, как отцовские руки подняли его и понесли. Кругом кричали, что надо вызвать «скорую помощь», но отец не отвечал и шел быстро, почти бегом.
— Папа, куда мы? — спросил Саша.
— К доктору, — сказал отец. — В поликлинику. Ничего, Сашка, ничего, бывает хуже.
Поликлиника находилась за углом, так что действительно незачем было вызывать «скорую помощь».
Сашу положили на стол, ему было больно и страшно, а отец стоял рядом и говорил:
— Потерпим, брат, будем мужчинами.
А когда они из перевязочной вышли в приемную — Саша в белой чалме и залитой кровью курточке, — их встретила перепуганная мама: она, оказывается, прибежала за ними, но ее не пустили в перевязочную.
— Жаль! — сказал отец. — Ты бы видела, каким героем вел себя Сашка.
Саша не чувствовал себя героем, там, на столе, он хватался за руку отца и два раза принимался плакать, так что потом было стыдно перед докторшей. Подняв голову в чалме, Саша вопросительно взглянул на отца: зачем он сказал маме неправду? Отец улыбнулся ему сверху, и Саша подумал: «Это он меня учит на следующий раз, чтобы, когда еще случится такое, я держался как следует».
В середине лета отец брал отпуск, и они все трое ехали к бабушке в Курскую область. Бабушка была колхозница; у нее был дом, огород, корова и большие серые гуси. За огородом сад — вишневые деревья, усыпанные красными точками, и яблони, только яблоки никогда не созревали при Саше, так он их и не попробовал… У крылечка цвели оранжевые ноготки на толстых прямых стеблях. Бабушка говорила: «Люблю этот цветок, без прихотей он, а пахнет солнышком». Она растирала в ладонях листья ноготка и нюхала; и Саша растирал и нюхал, ему этот запах тоже нравился. Ему казалось, что и подушка, на которой он спал у бабушки, и бабушкино платье, и вся ее усадьба пахнут этим крепким солнечным запахом.
Мать ловко орудовала у деревенской печи ухватом и длинной кочергой, а отстряпавшись, брала тяпку или грабли и шла в колхоз — приработать трудодней для бабушки. Она ходила по деревне босая, в сарафане, с голыми руками. Руки и белые ноги ее покрывались золотистым загаром, а на груди образовывался отчетливый малиновый треугольник — по вырезу сарафана. Однажды, вбежав в сад, Саша увидел, как отец целовал мать в этот малиновый треугольник. Саше стало стыдно, что они занимаются глупостями; он ушел, сделав вид, что ничего не заметил.
За деревней текла речка. Не было большей радости, как купаться и плавать в этой светлой, прохладной речке.
Плавать научил Сашу отец. Он зашел на такую глубину, где ему было по грудь; Сашу он нес на плече. И вдруг сказал: «Ну, плыви!» — и бросил Сашу в воду. Саша испугался, забарахтался — и поплыл. Отец плыл рядом. «Молодчина! — сказал он, когда они вышли на берег. — Пойдем расскажем маме». И Саша побежал впереди него — рассказать маме, что он уже плавал; по дороге встретил знакомых мальчиков и им рассказал тоже… Как сейчас он видит улицу, по которой шел тогда с отцом. Она была неширокая, затененная с боков деревьями, свешивавшимися из-за плетней. С правой стороны плетень был длинный, во всю длину улицы, старый, расшатанный, похожий на огромную корзину; в одном месте он был проломан, и через пролом видна старая-престарая горбатая груша. Вдоль плетней протопки, а посередине улицы негусто росла трава, и на траве отпечатался след от колес… Почему-то эта деревенская улица врезалась в Сашину память; в разных местах он встречает ее и узнаёт, и узнавание причиняет ему короткую сладкую боль. Совсем недавно, уже взрослым, он ехал в выходной день с ребятами за город, погулять; поезд шел мимо леса, и вдруг из леса к полотну выбежала неширокая дорога, на ней росла трава, на траве отпечатался след от колес и мгновенное впечатление охватило Сашу: «Я был здесь с папой!» Он не был здесь никогда, но впечатление было так сильно, что на секунду ему показалось — вот сейчас там, в глубине, у зарослей осинника, появится отец… И все это из-за колесного следа на траве, потому что больше ничем эта лесная дорога не напоминала ту улицу…