В хижину забрел какой-то ребенок и встал у кровати, рассматривая меня. У него не было ни носа, ни ушей, а верхние и нижние передние зубы торчали изо рта горизонтально. С лица, рук и ног местами слезла кожа, и обнаружившаяся под ней розовая кожица слегка напоминала кожу европейцев. Ребенок стоял, пока его глаза не привыкли к сумраку. Я сказал ему, что это сон, и приказал до меня не дотрагиваться, после чего он повернулся на пятках и вышел из хижины. Я выполз вслед за ребенком, но он исчез. Мне нужна была пища получше. Со времени моего заточения я не ел ничего, кроме бульона без мяса. В животе у меня урчало, желудок сжимали голодные спазмы. Лицом в пыли, я кричал, требуя еды. Была середина дня, я мог различить за ручьем фигуры, разлегшиеся в тени хижин. Из-за соседней хижины снова появился коричнево-розовый мальчик.
— Еды! — воскликнул я. — Скажи своей матери, что мне нужна хорошая еда!
Ребенок заковылял прочь. Я уснул, лежа в пыли. Проснулся перед заходом солнца. Моя болячка пульсировала. Из-за ручья доносились сердитые восклицания: «Левая!», «Вон та!», «Моя!». Двое мужчин сидели друг против друга на корточках в сиянии заходящего солнца. Они размахивали руками во все стороны, то соединяя их, то разводя. Они лаяли и смеялись, перекатывались с колен на пятки и обратно. Древняя игра готтентотов, решил я. Приближалось время трапезы. Клавер принес мне суп колдуньи. Я потребовал мяса. Он раздобыл сушеного мяса. Я раздирал его, как собака.
Но мой желудок, конечно, не был готов к грубой пище. Всю ночь он пытался переварить волокна прожеванного мяса и в конце концов исторг его; мерзкая жижа разъела нежную поверхность моего фурункула. Мягчайший клочок шерсти в осторожной руке Клавера больше не приносил облегчения. Опухоль начала слабо пульсировать — маленькое сердечко, бившееся в такт с моим большим сердцем. Я посоветовался с Клавером: что бы мне такое съесть, что утолило бы голод, не вызвав беспрерывного поноса, как у младенца? Он сказал, что мне нужна жидкая каша из размолотого зерна, которая бы часами кипела на медленном огне. Я проклинал непредусмотрительность готтентотов. Они не выращивали зерновые. Зато они могли предложить в изобилии-как назло, именно сегодня — жир гиппопотама. Охотники вернулись с большой реки с волокушей, полной разрубленного на куски мяса: гиппопотам упал в их яму. Они также привезли двести фунтов нежного живого мяса: на волокуше лежал связанный детеныш. Охотники захватили его, когда он наблюдал, как его мать умирает, истекая кровью, на заостренных кольях. Женщины колотили его дубинками, подготавливая на убой: если лот гут мелкие сосуды, пока еще бьется сердце, то уменьшится кровотечение из его уже побледневшего тела. Животному, вероятно, удалось вырваться от женщин: он выбежал из — за хижин, его преследовала хохочущая толпа. Он ринулся в ручей, и ему, дрожащему и задыхающемуся, позволили там немного постоять, а потом потащили на убой. Мне безумно хотелось съесть его поджаренную печенку или язык, но я понимал, что такое мой желудок переварить не в состоянии. И я послал Клавера добыть немного нежирного мяса для бульона. Постояв там во время рубки мяса, он ухитрился заполучить несколько кусочков. С них срезали жир, добавили дикий лук, и получился полезный суп, — впервые со времени своего заточения я вкусно поел, и желудок принял эту еду.
В прекрасном расположении духа я отпустил Клавера принять участие в празднике, а сам уселся на пороге своей хижины, чтобы послушать: видеть я ничего не мог, так как центральная поляна лагеря была скрыта от моих глаз. Меланхолическая песня: «Хо-та ти-те се», — исполняемая дуэтом женщин (ритм отбивали большим пестиком), долетела ко мне из темноты, смешавшись со щебетанием птиц на деревьях. Сумерки сгущались, и я увидел над крышами ослепительное пламя большого костра. Пение прекратилось, и некоторое время до меня доносились только крики и смех. Потом полились звуки, которых я ждал: мелодия флейт из тростника и глухие удары тамтамов. Первая часть праздника закончилась, теперь будут пантомима и танцы. Веселье продлится всю ночь без передышки, пока не кончится мясо гиппопотама и все запасы сквашенного молока и меда.
Я с облегчением обнаружил, что мне начинает надоедать мое положение. Скука — чувство, недоступное готтентоту: это признак более высокой организации. Должно быть, я иду на поправку. Я встал. На какую-то минуту у меня закружилась голова, но я стоял на ногах без всяких усилий.
Ступая так, чтобы ягодицы не соприкасались, и делая частые остановки, я добрался до берега реки и немного полежал там, наблюдая за силуэтами на фоне огромного костра. Потом перебрался через ручей и прошелся между хижинами — призрак или тощий предок, отравляющий всем удовольствие. Меня сразу же обнаружили. «Он здесь! Он здесь!» — закричала какая-то женщина, и меня окружили. Флейты умолкли. Воцарилось нечто вроде титпины. Они держались на расстоянии.
— Я не сделаю ничего плохого, — заверил я.
Высокий женский голос начал завывать. В толпе послышались смешки, и все стали медленно, ритмично хлопать в ладоши. Какой-то человек протолкался ко мне. Я узнал его: это он встречал меня верхом на воле.
— Ты должен уйти! — сказал он. — Уходи, уходи! — Он взмахнул рукой в сторону ручья и начал сердито на меня наступать.
Я повернулся и пошел. Мои ягодицы терлись друг о друга, но я не мог позволить себе идти так, как мне удобно. Толпа расступилась и следила за мной — за исключением детей, которые бежали передо мной задом наперед и звали: «Иди, иди!» У меня опять началось головокружение, на этот раз потому, что от гнева кровь прилила к голове. Я вынужден был немного постоять, уперевшись руками в колени.
Дети остались на своем берегу ручья. Когда я начал переходить через ручей, то почувствовал, как меня поддерживают под локоть. Это был Ян Клавер, сильно сконфуженный. Заскрежетав зубами, я сбросил его руку. Флейты снова заиграли, и начался танец. Я видел две медленно кружившие цепочки на фоне костра: сначала цепочка мужчин, возглавляемых девятью музыкантами с флейтами (девять нот гаммы), затем цепочка женщин. Мужчины делали три шага вперед, два назад, сгорбив спину и вывернув наружу колени и ступни. Женщины приближались крошечными шажками, как заводные, высоко подняв зад и слегка отбивая ритм руками. Название танца полностью раскрывало его смысл: «Голубка намаква». Неистовые завывания флейт, сливавшиеся с ударами тамтамов, замысловатые позы мужчин, которые, прикрыв веки, настраивались на свое личное развитие мелодии и ритма, многозначительная ирония женщин, едва заметно поигрывавших руками и ступнями при полной неподвижности бедер, — все это наполняло меня особой тревогой, чувственным ужасом. Танец черпал свое вдохновение из сексуальной игры голубей, предшествующей самому акту: самец взъерошивает свои перья и преследует голубку важной походкой, а она семенит чуть впереди него, притворяясь, что ничего не видит. Танец не только красиво подражал этому ухаживанию, но и раскрывал то, что стояло за ним: два вида сексуальности, одна — разнузданная и напыщенная, вторая — роскошная и изысканная. Ничто не принесло бы мне большего облегчения, нежели наблюдать за тем, как упрощаются ритмы, а танцоры, оставив свою пантомиму, начинают скакать в сексуальном неистовстве, кульминацией которого будут массовые совокупления. Я всегда получал удовольствие, наблюдая за совокуплением животных или рабов. Ничто человеческое мне не чуждо. Итак, превозмогая свою тревогу, я продолжал смотреть, пока холодный ночной ветерок не загнал меня в постель.
Наутро я проснулся голодный как волк. Лихорадка и слабость прошли, остался только фурункул. Я легонько нажал на него и был вознагражден приступом острой боли и медленным опаданием опухоли. Как мне нужно было зеркало!
Клавер с пищей не появился. Не колеблясь, я перебрался через ручей в основной лагерь: после такой ночной оргии готтентоты могут проспать весь день. Их легко мог уничтожить враг.
В первой хижине, в которую я заглянул, спали только чужие. Во второй я обнаружил своих пропавших людей. Братья Томбур, лежавшие ближе всех к двери, были укрыты шкурой буйвола. Во сне они улыбались друг другу нежными, мальчишескими улыбками. Между ними лежала девушка, взгляд ее широко открытых глаз был прикован ко мне. Ее груди еще не совсем развились. Они захватили ее как раз в нужном возрасте. За ними в сумраке я различил фигуры других спящих.
Я обследовал также свой берег ручья. В хижине по соседству с моей лежал старик, тот самый вождь, которому я нанес визит. Челюсть у него была подвязана ремешком, руки скрещены. Я сдернул с него покрывало и обнаружил, что левая нога туго забинтована от колена до паха и от нее исходит запах гниения. Живот был зашит.
У двери следующей хижины мочился коричнево-розовый мальчик. При виде меня он зашел внутрь и снова вышел из хижины, цепляясь за передник безносой женщины с поварешкой в руке. Я приветствовал ее. Она широко открыла рот и указала внутрь него. Я покачал головой. Из ее горла вырвался скрежещущий звук. Она начала приближаться ко мне. Повернувшись на каблуках, я удалился. Все еще не было никаких признаков Клавера. Я вернулся в хижину братьев Томбур и, преодолевая чувство ложного стыда, вошел. Мальчики лежали по-прежнему, а девушка все еще не спала. Я пристально взглянул на нее, опасаясь, что она что-нибудь скажет и смутит меня. Она в ответ улыбнулась, по — видимому, приглашая меня улыбкой, — правда.