Мы с пишущей машинкой сразу сработались. Или спелись. Было похоже, что я нашел свое орудие, свой инструмент, наверное, именно так дети, сев впервые за пианино, нажимают на клавиши и выстукивают свои первые мелодии, словно нашей внутренней музыке, которую мы прежде не могли выразить, удалось отыскать правильный инструмент. Когда я впервые уселся за пишущую машинку, у меня тотчас же появилось ощущение — я делаю все правильно. Я отыскал свой инструмент.
Я нашел не только свой станок, но и свое место. Мне нравилось сидеть за письменным столом, тихо и сосредоточенно, будто в ожидании чего-то неведомого, час за часом, вечера и ночи напролет настороженно и чутко бодрствовать, и эта внимательность со временем выливалась в слова и предложения, которые часто казались чужими, порой неприятными, словно написал их не я, а кто-то другой, я не всегда знал, откуда берутся эти слова. Тогда ничто не предвещало, что я смогу стать писателем, единственное пригодное для этого качество, которым я обладал, была работоспособность, желание изо дня в день сидеть за письменным столом. Я нашел свое место. Я нашел свой станок. Но чтобы обрести необходимый мне язык, потребовалось время. Я понимал, что мне нужно выработать его, мой собственный язык, которым я пока не обладал, нужно писать, работать, по-другому никак не получится. Язык сам собой не появится. Конечно, можно читать книги, и я читал, но от чтения никакой пользы, это впустую потраченное время, если не перерабатываешь прочитанное в собственное писание. Первый роман я написал, когда мне было семнадцать. Спустя год я написал еще один, а в девятнадцать лет — сборник стихотворений «Китайская шкатулка». Ни одна из этих книг художественной ценности не представляла, прочитав их, никак нельзя было предположить, что написавший это когда-либо сможет стать писателем. Однако для меня важным было совсем не это, а что на письменном столе растет стопка бумаги. Я исписал уже больше пятисот страниц, стопка росла, пухла, увеличивалась, а я все докладывал в нее листок за листком. Стопка эта лежала справа от пишущей машинки, я мог подолгу сидеть, разглядывая ее. Толщиной она была сантиметров пять, листки были мелко испещрены текстом, заляпаны едой, на них виднелись отпечатки пальцев; мне листки казались прекрасными. Я подносил листок к лампе и рассматривал перечеркивающие его черные линии, исправления и пометки, сделанные между строчками и на полях, сами строчки были порой жирно перечеркнуты ручкой, страницы эти казались мне прекрасными. Содержание было совершенно убогим, это становилось очевидным, когда я спустя несколько дней перечитывал написанное. Меня переполняли стыд и злоба — настолько несовершенны, незрелы, глупы были мои фразы, неловки формулировки, фразы скверные, мысли неловкие, многословные описания, все эти затянутые монологи и никчемные диалоги. Достаточно было лишь перечитать один из романов Гамсуна или Лоренса, и я тотчас же убеждался, что все написанное мной никуда не годится.
На моих внутренних весах объем пухлой стопки бумаги перевешивала нечитаемость ее содержимого, она была важнее каждого отдельного листочка, испещренного никуда не годными фразами. Тяжелая стопка бумаги весила больше всех этих коротких неудачных словечек и пустых бессмысленных предложений; я должен был продолжать писать.
Стопка бумаги лежала под настольной лампой. Письменный стол стоял возле окна, а на дверь комнаты я прибил крючок. Я мог писать обо всем, о чем захочется. Стол, пол, кровать и стулья были завалены черновиками; отдельные листки и записные книжки, альбомы для рисования и бумага для писем, учебники и календари — все было испещрено мелкими неразборчивыми закорючками, которые я потом перепечатывал на чистые листы. Стопка бумаги росла. Казалось, что она будет расти бесконечно, тогда, в шестнадцать или девятнадцать лет, остановить меня было невозможно, фразы рождались сами собой, язык работал как станок, как языковая машина, которая производит мои слова и фразы в ровном постоянном ритме, день и ночь.
Первую половину дня я проводил в школе, а вечерами писал, я работал и за школьника, и за писателя. В июне я окончил среднюю школу, трехгодичное обучение в Кафедральной школе Бергена, в классе с естественно-математическим уклоном. Три бессмысленных года математики, биологии, химии и физики. Три бессмысленных, но не бесполезных года — благодаря бесконечным урокам математики и физики я осознал, что никогда не свяжу собственную жизнь с формулами и цифрами.
Летом я устроился подработать на ткацкую фабрику, отец работал там в администрации; я чистил и смазывал маслом ткацкие станки. Потом мы с приятелем, которому хотелось изучать философию, поехали отдыхать в Копенгаген. Добравшись, решили быстро вернуться домой, взять займ на обучение, подать документы в университет и быстро вернуться в Копенгаген. Здесь я написал мой первый роман. Я работал над ним около четырех лет, трижды почти заново переписывал его, а когда закончил, мне было двадцать три года и пора было возвращаться из Копенгагена домой. Я собирался жениться. Я собирался жениться на Эли, мы познакомились с ней, когда мне было семнадцать, а ей — шестнадцать. Когда я переехал в Копенгаген, мы расстались, а сейчас решили подойти к делу серьезно, съехаться и жить вместе. Она купила и обставила квартиру и написала мне, что квартира готова и дожидается меня. У нее есть мебель, гостиная и спальня с двуспальной кроватью, писала она, есть все необходимое — хорошая работа и уютная квартирка с видом на море, светлой гостиной, маленькой кухней, просторной спальней и еще одной пустой комнатой, которую можно приспособить под кабинет. У нее все есть, писала она, и только самого главного не хватает. Мужчины. Ей недостает меня, написала она, и я решил уехать из Копенгагена.
Я получил комнату в общежитии в пригороде в Рёдовре, в Ребек Сёпарк, комнату номер 452. Когда я приехал и отпер дверь, то обнаружил, что в комнате кто-то живет. Письменные принадлежности на столе. Учебники на полу. Одежда и обувь в шкафу. Нижнее белье в ящиках, косметика в ванной. Я растерялся и принялся просматривать ее вещи. Готовясь к переезду, она уже многое сложила в ящики — чашки с тарелками, письма и книги, безделушки и целую коллекцию кукол и игрушечных клоунов. Сколько же ей лет? Сперва я хотел сообщить дежурному, но потом передумал и решил ее дождаться. Приняв душ, я распаковал кое-какие свои вещи, достал пишущую машинку и бумагу. Из дома я привез совсем немного: книги, одежду, обувь и туалетные принадлежности — только и всего. Вечером новые студенты должны были праздновать новоселье, и в холле накрыли большой стол. Я оделся и вдруг почувствовал себя неуютно. Это моя комната, мне дали ключ, и я подписал договор аренды, в котором указан этот номер, 452, все верно, вот только в комнате кто-то живет. Выйдя в коридор, я захлопнул дверь, сел в лифт, спустился вниз и зашагал к ближайшему торговому центру, где был паб. Тесный зальчик, заполненный пьющими мужчинами и женщинами. Темные стены, тусклые светильники, деревянные столы и стулья, пепельницы и зеркала. «Прекрасное место, чтобы писать», — подумалось мне. Когда я вернулся, она была в моей комнате. Дверь была открыта, я постучался, и на пороге появилась она. Мы с ней были одного роста. Одинаковый цвет волос и очень светлая кожа. Я опустил глаза. «Прости, — сказала она, — это твоя комната. Я не знала, что ты приехал, не знала, кто сюда вселится, если кто-нибудь вообще приедет. Комнаты иногда пустуют, я живу тут незаконно, но вообще-то я такая не одна. Мы занимаем пустые комнаты, а когда приезжают новенькие, мы съезжаем».
Она стояла в дверях.
Я не знал что ответить. «Можно мне войти?» — спросил я. «Прости, — повторила она, — это твоя комната. Я три года в ней прожила. И учиться уже закончила, теперь работаю, но жилье пока не нашла. Наверное, вернусь домой. Мне совсем не хочется, но придется — поживу с матерью или отцом, они в разводе», — сказала она. Девушка присела на краешек кровати, а я сел на единственный в комнате стул. У нее были длинные каштановые волосы, забранные в хвост. Голубые глаза, пухлые губы, тонкий желтый свитер, синие джинсы — мне отчего-то трудно было смотреть на нее. «Тебя как зовут? И откуда ты приехал?» — спросила она. Я рассказал ей обо всем, она качала головой, упершись указательным пальцем в нижнюю губу. На губе появилась вмятина, и этот жест показался мне вдруг знакомым. Она сидела на кровати, а я — на единственном в комнате стуле, и мне показалось, будто все это предопределено, эта странная комната, которая не принадлежала ни мне, ни девушке, и то, как моя собеседница покачивает головой, все казалось мне знакомым, это уже когда-то происходило со мной, я, сам того не зная, будто бы ждал этого момента, и стоило лишь девушке прижать палец к губам, как я тотчас же понял, что именно произойдет с нами. Меня осенило: мы будем жить в этой комнате вместе.