Я пытался писать, но не мог. Я хотел написать о матери, но у меня не получалось.
Не получается и сейчас. Я хочу написать о том, как мама умерла, но не могу. Впервые в жизни я чувствую четкую и непреодолимую границу, я не могу ее нарушить, не хочу. Я не подозревал о ее наличии, пока не написал «Вскоре нам предстояло начать менять ей пеленки». На этой фразе все остановилось, речь замерла, мне пришлось встать из-за стола и закурить сигарету, я был на грани срыва.
Я лежу в вагончике возле дома на Аскэе. Лежа на койке, я разглядываю окна дома, там горит свет, это свет ламп, которые достались мне от матери. Я расставил лампы в гостиной, в спальне и кабинете, на столе. В «Нежеланном несчастье», книге о матери, Петер Хандке написал: «Писательство мне не помогает». Его мать покончила с собой в возрасте пятидесяти одного года, а книга заканчивается следующими словами: «Позже я напишу об этом подробнее». Но Петер Хандке так и не написал.
В феврале маму положили в больницу в Хаукеланде. В палату поставили вторую кровать — днем на ней лежал мой отец, а ночью я. Мы по очереди лежали рядом с ней. Она умерла в апреле. Почти два месяца не было ни дня, ни ночи, чтобы кто-то из нас не находился возле нее. Я приходил в палату, отец уходил домой, утром он возвращался, я уходил. Но именно в день ее смерти я ушел чуть пораньше, не дождавшись отца. Почему так вышло, я не помню, но отец пришел через полчаса после моего ухода. В эти полчаса она и умерла. Она умерла в одиночестве.
Дом на Аскэе решено продать.
Когда в каком-то месте с тобой происходит череда несчастий, то порой к этому месту привязываешься сильнее, чем к другим, тяжесть этого счастья навыворот может приковать тебя к этому дому крепче, чем к другим, и тебе вдруг не захочется переезжать. С первого дня в доме на Аскэе мне хотелось немедленно убраться отсюда, а сейчас, спустя много лет, когда нужно переезжать, когда я наконец могу переехать в другое место, мне не хочется. Я не хочу переезжать.
Переезжая, мы не можем не думать о смерти, это неизбежно, мы переезжаем в последний раз в жизни. Больше нам это не по силам, однако этот последний переезд тоже оказывается не последним, теперь мы возвращаемся туда, откуда вышли. Я вырос на одиннадцатом этаже, и можно, наверное, сказать, что я никогда и не уезжал, а просто спускался ниже — жил на пятом, на четвертом, на первом этаже, а эти строчки я пишу в подвале. Подвал мой находится на Островной улице, примерно в пятистах метрах от Стрелковой, где я вырос. Я сижу в гостиной в цоколе, в двух метрах под землей, в толще земли, под газоном, я вижу его из подвального окна — под потолком небольшое окошко, обращенное прямо на низкую стенку вокруг садика перед домом.
Мы с отцом ездим с Островной на Аскэй и обратно, перевозим книги и все прочее, что необходимо взять, когда перебираешься с одного места на другое — письменный стол, стул, диваны, тумбочки, лампы. Мы освобождаем один дом и заполняем другой, уже и так забитый вещами из детства и юношества, вещами моей матери, выбросить которые у нас не поднялась рука. В шкафах висит ее одежда. Ее книги расставлены по полкам. Иногда мне кажется, что она все еще живет здесь, что скоро проснется и оденется в брюки с блузкой, они висят в шкафу, или пролежит весь день в постели с книгой. Возможно, вытащит книгу из стопки на тумбочке. Она читает мои книги, украдкой вытаскивая их из стопки, а потом кладет на место, так что я ничего не замечаю. Мой отец не позволяет выбрасывать ее вещи и притрагиваться к ним. За дни, месяцы и годы, прошедшие после ее смерти, он ни на минуту не смирился с тем, что ее больше нет. Подобной повседневной любви к ушедшим я больше не встречал. По-моему, отец еще продолжает надеяться, что она сможет вернуться. Я полагал, что печаль отпустит его, что отец образумится и привыкнет к мысли об одиночестве, однако он по-прежнему ведет себя так, будто она рядом, может, не так заметно и влиятельно, как прежде, но все же достаточно настойчиво и объемно, чтобы он вынужден был реагировать на ее присутствие. Для него мама не ушла навсегда, и если мама уже не сможет вернуться, то ему пора готовиться последовать за ней.
Он решил переехать. Мой отец переехал в дом престарелых — там в его распоряжении комната с кухней и ванной, крохотная прихожая. Все это напоминает скорее комнату ожидания, здесь можно лишь лежать в кровати или сидеть на диване и ждать, пока тебя не переведут в еще более тесное место. Оставляя его в этой комнате, я каждый раз едва не плачу, а отец, расположившись в кресле, машет рукой, прогоняя меня прочь. Он будто говорит: «Знаю, Томас, знаю, о чем ты думаешь, и может статься, ты прав и мне здесь не место, слишком рано, но тебе пора домой — иди и позаботься о дочке, дороже нее у нас ничего нет».
Мой новый старый дом, я крашу детскую в розовый — розовые стены и белый потолок, дверцы шкафов выкрашены белым. Сняв ковер и отциклевав паркет, я крашу его, доску за доской, белой блестящей краской. Потом я придвигаю письменный стол к окну, ставлю на стол лампу, вешаю на стену книжную полку и сдвигаю кровать дочери в угол, где прежде стояла моя кровать. По вечерам, вернувшись из школы, она, сидя за столом, может смотреть в окно, вид из которого почти не изменился.
Не представляю, как я буду жить без отца, у меня не хватает смелости даже думать об этом, но все равно думаю — по утрам, когда просыпаюсь, и по вечерам, мысль эта возвращается вновь и вновь: я не смогу без отца. Мне нужно привыкнуть жить без него, пройдет несколько лет — и его не станет. Возможно, одновременно с этим съедет от меня дочь. Этот день, как бы я себя ни готовил к нему, обрушится на меня, и земля уйдет у меня из-под ног, я повисну в воздухе, как мультяшный персонаж, и буду изо всех сил махать руками, чтобы не упасть. И мысль у меня будет лишь одна — не упасть.
И сейчас у меня лишь одна мысль — я должен писать. Сначала пишут ради первой книги, чтобы тебя назвали писателем, затем постепенно начинают писать ради денег, писательство становится работой, а потом пишут, чтобы писать лучше, книги выходят все лучше и лучше, у тебя не бывает провалов; каждая следующая книга должна быть лучше предыдущих — таков закон, из-за этого писать книги почти невозможно. «Настоящего писателя, — сказал Томас Манн, — отличает то, что писать ему сложнее, чем всем остальным». Но спустя множество лет и книг меньше задумываешься о деньгах и книгах. Писательство превращается в потребность, становится жизненной необходимостью, без него нет жизни.
Я переделал комнату в цоколе, превратил мамину швейную мастерскую в писательскую, в свой рабочий кабинет. В углу, где стучала мамина швейная машинка, теперь застучит моя пишущая. Я хочу написать роман о переезде.
Со Стрелковой улицы мы ездили на Островную, вниз по холму, мимо малоквартирных домов и кооперативного магазина, а потом вверх, на другой холм, к коттеджам на его вершине — с них открывался вид на фьорд и Аскэй. Дорога занимала три минуты. Отец одолжил на фабрике для переезда фургон, и теперь мы курсировали между нашей старой башней и новым коттеджем, разгружая фургон и вновь загружая его. Одежда и мебель, вновь и вновь, и казалось, будто старая квартира никогда не опустеет, мы словно собрали все, что было произведено в шестидесятых и семидесятых годах. Наконец мой отец уселся за руль новенького «Сааба» для последней ездки и повез семью домой.
Дом находился на вершине холма, на скале, на самом краю горы Эйюрд. Под террасой, на склоне, была небольшая рощица, осины с березами спускались до домов на Сульбаккене. Позади дома рос школьный сад, а возле была старая ферма. С 1974-го по 1979-й фермер распродал участки под застройку, и поля стремительно скрылись под новыми домами. Наш дом был таунхаусом на несколько семей, он делился на четыре секции: С, D, Е и F. Еще были А и В — в них располагались гаражи. В нашей секции Е были три этажа: цоколь, гостиная с кухней и маленьким туалетом на среднем этаже, и три спальни и ванная наверху. Мне досталась самая большая комната, вполне просторная, окнами на школьный сад. Родители заняли самую маленькую, туда едва втиснулась двуспальная кровать, зато там было огромное окно с видом на море, и оттого комната казалась большой, почти бескрайней. В цоколе было четыре комнатушки, и отец тут же принялся ломать там стены, он хотел сделать здесь большую комнату с телевизором, ковром во всю стену, книжным стеллажом, двумя диванами из кожзама, тремя стульями и большим столом, на котором стояла бы мамина швейная машинка, такую швейнотелевизионную гостиную, и теперь после работы отец работал здесь. Приближалось Рождество, к празднику мы должны были успеть обустроить наш новый дом, на Рождество вся семья соберется у нас на Островной улице.
Пол в моей комнате застелили зеленым ковром, а стены я решил выкрасить в темно-синий. Плинтусы и шкафы выкрасили в белый, а под белым потолком висела большая люстра, заливавшая комнату мягким золотистым светом, который можно было спрятать, прикрыв дверь и задернув тяжелые светло-коричневые шторы, сшитые мамой. Я придвинул к окну письменный стол, рядом поставил кровать. Два стула и книжная полка — вот и вся обстановка моей комнаты на Стрелковой улице, и такой же будет обстановка всех моих следующих комнат. Мама постоянно покупала и читала книги, множество книг, они лежали у нее на кровати и под кроватью, стопками. Прочитав, она расставляла книги по полкам в гостиной и подвале. Читала она лежа в постели, при свете бра. Дверь спальни была чуть приоткрыта, и, проходя в туалет, я видел маму — она лежала с краю на двуспальной кровати, на голове у нее был маленький белый чепчик, а на носу — очки. Она была похожа на существо из другого мира, как я сейчас понимаю, на еврейского раввина, во всяком случае на мужчину с черными локонами под белой кипой, большим острым носом и круглыми глазами. Зайдя в ванную и взглянув в зеркало, я к ужасу своему осознал, что мама была похожа на меня.